Шрифт:
Несколько месяцев спустя стою на проспекте Андраши, льет дождь. Закопченные фасады, дуговые лампы, проспект напоминает Париж, но лишь слегка. На улице Кирай я захожу в какое-то задымленное кафе и ем гуляш. За соседним столом, где в супе плавают капли жира, говорят по-итальянски. Рядом еврейский книжный магазин, двери в нем открываются, только если позвонить в звонок. Из-за угроз, понизив голос, объясняет продавщица. Из покупателей в магазинчике только я. Маленький парк напротив источает скуку, а овощной рынок под аркой ворот – бедность. Не знаю, почему мне в голову приходит: наказание Лазаря. Какого Лазаря? Библейского же Лазаря воскресили. Был еще какой-то, убогий, ждавший милости? В Будапеште хмуро, золото синагоги помогает слабо. Рядом с синагогой – памятник уничтоженным евреям. Цифры, имена, помогает от глухоты памяти. Зябну.
Туда? В теплое кафе? Или лучше побродить, мимо граффити (нечитаемых) и загнанных людей (ветер, дождь?)? Захожу во двор дома, опоясанного галереями, там тихо. Мимо, шаркая ногами, проходит старик, внимательно смотрит на меня, спрашивает, чем помочь. Он немного говорит по-немецки. Прежде чем исчезнуть за деревом сумаха, желает мне солнца.
Моим солнцем в этот вечер становится Катица. Она сияет. В красном платье, в волосах симпатичная заколка. Дору не привела, зато с ней Дьюри, длинный Дьюри, чьи руки кажутся мне огромными. Справляясь с его рукопожатием, представляю, как эти руки охватывают голову Катицы, словно шлемом. На виолончели они должны творить чудеса.
Здравствуйте!
Да, много времени прошло с тех пор, Катица кивает. «А у меня все складывалось не так уж блестяще». Скрипки сегодня с ней нет. Говорим, перебивая друг друга. Чего нет, так это музыкального ритма.
Будапешт? Кладезь возможностей, считает она. «Ты так не считаешь?». Дьюри гладит ее по щеке. «Как посмотреть». Катица сидит уверенно, словно окружена сиянием. Такой светлой я ее не помню. Картинки вдруг перестали совпадать.
«Опера,» – советует она. – Вот куда тебе надо. И в замок. И в Сентендре».
Вкус у трансильванского гуляша деревенский, простой.
А что с Бартоком, спрашиваю я. Мы дошли до Доры.
«На улицах мы больше не играем, это все в прошлом. Но дуэты есть, мы планируем запись на радио». Перед глазами мелькнула картинка: звенящие металлические шарики. Сорок четыре миниатюры в утреннем свете.
Вот оно как!
Она говорит так, словно приняла что-то, какой-то допинг. Лихорадочно быстро. И Дьюри хрустит пальцами.
Показываю ей фотографии того времени. «Это я? Такая иссиня-бледная?». И смотрит тепло, удивленно. Дьюри фото не комментирует. Наверное, думает про себя: доиграла уж та пластинка, что было, то прошло.
А может быть, ты хочешь музыки? Кафе с музыкой? Это уже моя Катица, ноги нетерпеливо пританцовывают, дождь, не дождь, все равно. Я в восторге.
Не бар с кофейным автоматом и драм-машиной, батареей бутылок и девицами с карликовыми пинчерами в обнимку, нет. Кафе уютное, атмосферу создают два музыканта: скрипка и цимбалы. Мы заказываем красное вино, позади нас кружатся три пары. Чардаш!
Блестящий жилет скрипача приближается и склоняется к красному платью Катицы. Они шепчутся. И вскоре звучит: «Az a szep, az a szep…». Катица качает головой, начинает подпевать. А у меня слезы на глазах. Звуки чистые и жалобные, низинно-протяжные. И цимбалы фразируют любовь грустно, от синевы глаз – туда, куда же? К иным берегам.
Что такое умиление? Что такое чувственный порыв? Смотрю на Катицу, на ее пылающее лицо. Мое лицо горит изнутри.
Дьюри встает и идет к сигаретному автомату. Черный свитер, кроссовки, короткая стрижка.
«Ты его любишь?».
Она секунду медлит, удивленно. «Я думаю, да… Раньше я думала, что люблю только Мамику. И звезды. И боженьку».
«А еще музыку, Дору и всякую живность», – добавляю я.
Она кивает.
Ее тянуло отсюда, куда-то, где мы пропадаем, теряемся. Меня тянуло тоже. Я чувствовала, что счастье она ищет в потерянности. Цветок без предела и без почвы, цветок, распахнутый вдаль, цветок, сквозняк. Когда я смотрела на нее, она источала нежный свет. Так мне казалось. Визионерствовать я не хотела, что будет, то будет.
Мы танцуем. Кружимся в хороводе, притоптываем. Скрипка взмывает над ужасающей правдой о том, что здесь убивали, депортировали, бунтовали и разрушали, но все же, все же жизнь здесь продолжается.
Степень нормальности, кто может ее определить.
Катица этим вечером идет вразнос. Она красива и стремительна, за ней повсюду следуют страстные взгляды. Ищу защиты в ее голосе. И после полуночи помогаю ей набросить пелерину.
Дождя уже нет. Над нами – пояс небес, тяжело течет черная река.
Это было зимой, вдруг пропало электричество. Я только встала на колени перед шкафчиком-витриной из тикового дерева, открывавшимся как складень, чтобы из его освещенного нутра достать себе бутылочку, и тут свет погас. Несколько часов было темно. Ни бормотанья холодильника, ни шума отопления, ничего. Ожидание спасительного света. И посреди этого телефонный звонок. Кто? Повторите, пожалуйста… Дора. Дора Катицы, как гром с ясного неба. Она неподалеку, хотела бы зайти. Конечно, я буду рада. Большая, стройная, в сером платье с высоким воротом, это Дора, Дора Мункачи. То и дело запускает пальцы в волосы, нерешительно осматривается. «Мы так давно не виделись». Я была деликатна, не напирала. Пусть все идет своим чередом. Нижняя часть лица у нее была неподвижна, но она пыталась улыбаться. Дора!