Шрифт:
Ванька что-то написал.
– Готово, действуй, только скорей, а мы пока выпьем…
– Выпьем, выпьем, – послышались голоса.
Началась оргия. Ванька охмелел, и сделался особенно словоохотлив, но всё его рассказы отличались непечатным остроумием. Даже старые бродяжки выражали удивление:
– Полно тебе врать, озорник этакий.
Ваньку тешил этот героизм, и он старался даже наврать на себя, прикрасить свои подвиги для пущего эффекта, но если десятая доля из его рассказов верна, то и тогда этому юноше единственное исправление – петля! И как мог выработаться в порядочной купеческой семье такой нравственный урод, как дошёл он до этого падения и цинизма? Этот вопрос меня больше всего интересовал, и я старался наводить его на воспоминания детства…
Отец до него, как и до других детей, не касался, они почти его не видели; суровый мрачный старик был грозой дома, перед которыми трепетали жена и дети. Конечно, отца обманывали, от него всё скрывали, и мать, не чаявшая души в Ванечке, первая лгала и изворачивалась, чтобы избавить сынка от родительского гнева. С десяти лет Ванечка начал делать непозволительные шалости, а в четырнадцать его встречали уже в кафе-шантане, в трактирах, на тройках и в обществе девиц. Его отдали в коммерческое училище, но, просидев два года в классе, он был исключен; отец взял его в лавку и Ваня получил возможность добывать деньги уже без содействия маменьки – он таскал из выручки, посылал приказчика закладывать и продавать товар. И когда лавку запирали, отправлялся кутить. Если отец спохватывался: «где Иван?», что было очень редко, мать спешила отвечать: «Он спать ушёл, ему нездоровится, голова болит». Тем и кончалось. Пробовала она сама иногда выговаривать сыну, упрекать его, но он или лаской, или грубостью прекращал неприятный разговор. Годы шли. К девятнадцати годам Ванечка сумел сделаться таким завсегдатаем шато-кабаков, что его знали все посетители и посетительницы и он не мог одного вечера посидеть дома.
Только случай открыл всё. Отец произвел генеральную поверку магазина и недосчитался товару тысяч на двадцать. Началась расправа. Приказчики выдали сынка с головой и представили доказательства. Появились его векселя. Старик пришёл в ярость и жестоко выдрал Ваньку, после чего отправил его в монастырь. Ну всё это было уже поздно. Ванечка уже не имел силы «переродится». Напротив, расправа отца ожесточила его, уронила нравственно ещё ниже, и он пошёл по наклонной плоскости. Из монастыря он удрал без труда. Его, как беспаспортного, забрали где-то в острог, он удрал и оттуда, начав совсем бродяжную жизнь. И вот случай столкнул его со мной как раз в то время, когда он только что погрузился в омут трущобы. Если бы его сейчас извлечь оттуда, примирить его с жизнью, повлиять на него разумом, сердцем – может быть, он и был бы спасён, ведь он еще юноша полный сил, здоровья. Но если он поживёт с бродяжками несколько лет, познакомиться с этапами, острогами и тюрьмами, не трудно предсказать, что из него вырабатывается.
Пока мы пили, явился посланец, размахивая красненькой бумажкой.
– А что я сказал, – скачал Ванька, – ай да я, это ли не молодец? Пей, ребята!
Его голос осип, глаза посовели, движение сделались неопределенны, нетверды; он пьянел, а предстояло ещё много выпить.
«Удивительно, как это оборванец не убежал с десятью рублями», – подумал я.
Но после мне пришлось убедиться, что в этом мирку тоже есть свои понятия о честности, да им и невозможно обманывать друг друга, потому что они живут слишком тесной жизнью… Среди них бывали случаи жестокой расправы за попытки обмануть «своего».
С получением красненькой бумажки Ванька сделался совсем центральной личностью; кругом его увивались, ему услужливо кланялись, благодарили… Ванька чувствовал свое «величие» и вошёл в роль трущобного креза. Я незаметно ускользнул из компании…
Ваньку мне пришлось встретить ещё раз на Петербургской стороне. Он опять травил свою маменьку, изыскивая план вымогательства.
– Долго ли, однако, это будет продолжаться? – спросил я его. – Ты чуть ли не каждый день мучаешь свою несчастную мать.
– Тебя не спрашивают, ты и не суйся, – огрызнулся «монах».
– Неужели стыда у тебя совсем уже нет?
– Ты на себя бы посмотрел, а после и говорил. Тоже хорош гусь…
Перехожу к самой многочисленной и самой симпатичной группе – несчастных бродяжек, очутившись в этом положении по воле судьбы или по собственной слабости тела и души. Они не пьяницы и не пропойцы, не лентяи и тунеядцы. Это просто неудачники, мученики своих не осуществленных задач и стремлений, жертвы людского эгоизма и бессердечия, хроники-больные и, наконец, полупомешанные или совсем помешанные, не находящие себя, однако, пристанища в больницах для умалишенных. Беседуешь с этими бродяжками, входишь в их положении – сердце обливается кровью и при всём своем эгоизме можно отдать им последний рубль. И странно – эти бродяжки менее всех получают помощи, внимания, сочувствия! Их положение во много раз тяжелее даже профессиональных бродяг – им чаще приходится ночевать под забором, не есть ничего два-три дня и покорно переносить невероятные страдания. Бродяжки-вымогатели и шантажисты живут, как мы видели, сравнительно привольно; нищие и беспаспортные забираются в обходах, поступая на казённое иждивение, где у них «готовый стол и дом», а эти несчастные совершенно предоставлены самим себе, милостыню им не подают, потому что руки они не протягивают; полиция их не трогает, потому что паспорта у них в порядке, в нищенских комитет, в часть, в арестный дом их не берут, потому что туда «доставляют за номером таким-то», а «с улицы» приходящих не пускают даже обогреться или похлебать арестантских щей. А с какой радостью они отведали бы этих щей после двухдневной голодовки! Филантропический учреждения, вроде ночлежных домов, дешёвых столовых и пр. для них недоступны – «дорого», потому что 5–6 копеек целое «состояние», которое надо достать. А где достать? Было время, они зарабатывали эти 5–6 копеек клейкой картузов в «Доме Трудолюбия» [27] , но теперь в этом единственном рабочем доме устроено школа рукоделия, а бродяжки-рабочие изгнаны!
27
Дома трудолюбия – возникшая в XIX веке форма благотворительной помощи беднейшим слоям населения путем предоставления им работы, пищи, иногда и жилья. В описываемое автором время в Петербурге действовал только один Дом трудолюбия, находившийся на Большом Сампсониевском пр., 97. Еще один Дом Трудолюбия находился в Кронштадте, который входил в состав Санкт-Петербургской губернии.
Вот несколько моих трущобных друзей.
Вторую ночь своего «интервью» я провёл в отвратительнейшем притоне Обводного канала, хотя и без вывески «ночлежный дом», но с ночлежниками. Таких притонов в Петербурге немало. Нас ночевало шесть человек в крошечной комнате с пропитанным сыростью и затхлостью спертым воздухом. Вдоль печки, занимающий полкомнаты, были развешены мокрые от пота портянки бродяжек, на печи спали хозяева: муж, жена и трое детей. Мы, бродяжки, спали на голом полу, подложив под голову своё верхнее платье. Я говорю – «спали», но это не вполне верно, потому что я всю ночь не сомкнул глаз, а мой сосед, не переставая, кашлял удушливыми чахоточными приступами; кто-то всхлипывал, ребенок плакал, не переставая, а миллионы насекомых совершали такие ожесточенные походы, что заставляли некоторых выскакивать и громко ругаться.
Да не подумает читатель, что я преувеличиваю: обстановка именно такая и я хотел было бежать, но меня удержало желание познакомиться с соседом, который, как и я, не сомкнул глаз. При свете лампады лицо этого мученика – бледного, с впалыми глазами, производило тяжкое удручающее впечатление. Все черты когда-то красивого молодого ещё лица искажены страданиями; роскошные светлые кудри свешиваются беспорядочными прядями, глаза подняты вверх… Он молился, но приступы кашля душили его…
– Вы, кажется, нездоровы? – спросил я его.