Шрифт:
Рутина
Работа одерживает победу над всякими мыслями.
Люди так и шли, нашёптывая следующим за собой в очереди слово о докторе, так что входящие уже прежде знали, что здесь принимает «настоящий врач», так называли Ивана Александровича Можайского его пациенты. И в самом деле, хирург успевал всё: поставить диагноз, назначить лечение и посмотреть в глаза больному – да так, чтобы тот понял то, к чему и зачем ему лечиться, приобщился к болезни и справился с ней. Это редкое свойство врача – видеть в больном человека, уживалось в Иване Александровиче с мастерством хирурга, оттого дело его становилось не просто делом, а магическим исцелением больного, будто он не лечил, а благословлял на долгую жизнь. Кто-то приходил к нему за советом, о правомерности которого сам догадывался, но к себе самому, увы, был нечувствителен и всё ждал, когда справедливый голос обратится к нему и выделит из хаоса мыслей ту единственно необходимую, которая возвратит ему здоровое всеми системами тело. Кто-то безропотно, вручал ему своё страдание, нисколько не сомневаясь, что этот врач поможет. Были и такие, которые приходили для одного только внимания, просто поговорить, поплакать. О судьбе тяжёлых больных Иван Александрович заботился особенно, часто определял в стационар по личной просьбе, ежедневно выходил на дом, звонил, чтобы лишний раз справиться о состоянии. Но конечный результат всех случаев был таков: благодарили, восхищались, любили.
Такое точно впечатление произвёл Можайский и на женский коллектив поликлиники. Нового сотрудника сразу полюбили, оценили: он им в помощь был. Они так устали от тихой гавани, работы без жажды, что с появлением молодого хирурга, им сразу захотелось смотреть на себя в зеркало, разговаривать, думать, причём многие стали гораздо терпимее относиться к требованиям начальства, отчётам, комиссиям, начали проявлять живой интерес относительно развития поликлиники – и всё ради того, чтобы он заметил.
После трёх месяцев работы Иван Александрович окончательно освоился на новом месте. Впрочем, врачи, которым когда-то довелось работать в кардиохирургическом отделении, которые имели честь служить человеческим сердцам, забирались туда, откуда бьётся жизнь, осязали её биение своими пальцами, держали в руках живое – сердце, те наверняка понимают, что кажущееся спокойствие Ивана Александровича Можайского было не что иное, как прикрытие тяжёлого чувства – утраты.
Пациент
И в этот день в поликлинике говорили об Иване Александровиче. Так уж повелось, что вот уже четвёртый месяц пошёл, как в суетливой, по-утреннему, и разноцветной – по всему остальному – толпе, хоть слово да услышишь про Можайского, то громко, то тихо, то с хрипотцой сказано, а то и вовсе еле-еле, словно с того света говорят; но, главное, что ни слово, то на лицах радость лучится, и слова эти как бы сами собой на язык просятся: «Только к нему, только бы не ушёл он куда, не пропал, нас не оставил».
В поликлиники больные сновали по коридорам туда и обратно, в руках у них были, по-видимому, какие-то особенно важные для них бумаги, с трепетом и в то же время озабоченно вглядывались они в таблички с номерами на дверях, то и дело обращаясь к другим таким же, как и они, снующим и осторожным, с вопросами: «Извините, это точно здесь принимает терапевт К…» или же так «Вы все в такой-то кабинет ожидаете?» Нерв потрескивал в их голосах, и так же больно отзывался в других, тех, что отвечали: «Давно уж она уволилась, наш участок теперь другая ведёт – Т…, потому-то и народа так много, сразу два участка принимает», «Все в такой-то, вон тот мужчина, кажется, последний… да нет, вон тот, около окна стоит», «Все ждём, и Вы ждите, вздумали без очереди проходить, я Вам сейчас покажу».
Оказавшись здесь, в этом самом учреждении, сразу как-то доверять перестаёшь и не кому-то одному, а всем разом, всем на свете и себе тоже. А ведь место это и вправду тревожное, как и есть болезненное, не светлое. Фигуры, сидящие в очередях возле кабинетов, откровенно злобно посматривают на проходящих мимо, и не важно кто они, эти проходящие – пациенты или люди в белых халатах, все они противостоят друг другу, борются заведомо между собой, и всё это за одно только право войти в кабинет врача… ну, конечно, и за право выйти оттуда с надеждой, а если так, то, возможно, и с верой; все готовые встать и открыть рты, все до единого. Атмосфера борьбы, как и дух болезни, тяжела для не имеющих опыта в этом деле. А если вдвойне не имеющих? Если сама борьба не что иное, как болезнь? Так как же тогда быть? С надеждой, с верой быть? Или одному быть? Тут вся надежда и вера в человека упираются, в того самого, кто их, так сказать, источает, кому не жалко их даром отдать. А таковых людей, в наше время, не сыщешь.
Иван Александрович чувствовал шквал энергии, который стоял глухой стеной перед ним; впрочем, он с ним свыкся. В коридоре его ожидали десять человек, троих он уже успел принять. Среди них была женщина семидесяти пяти лет, которую ещё только вчера выписали из больницы, где она находилась с диагнозом «рваная рана левой голени», ей Можайский уделил времени достаточно и даже больше, чем полагалось по стандартам. И этот нестандарт так и выбивал его самого из колеи, так и стучал в виски; в коридоре тоже гудели. Можайский старался изо всех сил, чтобы слышать и чувствовать только её, сделаться в меру глухим. Так вот, та женщина всё причитала о высоком давлении, об одиночестве, о дороговизне лекарств и ещё много о чём, отчего беспрестанно охала и облизывала языком сухие губы, при этом слишком часто моргая голыми – её веки давно лишились ресниц – крохотными глазками, которые больше походили на две чёрные пуговицы, нежели на глаза, и совсем не имели выразительности. Была она в том сосредоточенном внутри себя состоянии, в которое, уж если люди впадают, то из которого и не возвращаются – не способная ничего уже более выразить, но всё ещё способная к чувству, она старалась отвечать на вопросы доктора, но часто, после очередного оханья, вдруг, будто бы забывала то, о чём её только что спросили, или же притворялась непонимающей, усердно старающейся вспомнить вопрос. Как и большинство стариков, тем самым она пыталась оттянуть момент столь пугающей её, вынужденной самостоятельности, ведь после того, как она переступит порог и снова окажется в коридоре, ей нужно будет разбираться во всех этих таблетках, словах, думать о том, что можно и что нельзя, куда-то идти и что-то делать самой, а главное, она останется одна со своим страхом – совсем одна. Нет, лучше быть здесь, среди белых халатов, среди людей, здесь спокойнее и добрее, что ли. Иван Александрович понимал её мысли, как он понимал старость, с которой, по долгу профессии, знакомился каждый день, не переставая удивляться тому, насколько она многогранна и непосредственна, словно дитя малое. В ответ дребезжащая, стонущая, иногда немая и неумолкающая, но всегда сердечно благодарная старость уважала его; поломанная жизнь появлялась в его кабинете и подолгу задерживалась там, а он слушал её, бережно, осторожно, чтобы не повредить то последнее, что ещё дышит. Он, как врач, не имел другой нужды, кроме нужды работать ради больных, ради их жизни, ради их выздоровления.
– Спасибо Вам, Иван Александрович! Как бы хотелось – вот так всегда чувствовать тепло и заботу, я уж так благодарна Вам, что послушали меня, разъяснили, первый раз – вот так со мной врач разговаривает, всё понятно, всё ясно объяснили. Первый раз, ей Богу…
– Не переживайте, Лидия Ивановна. Завтра я зайду к Вам.
– Да что Вы, мне так неудобно.
– Лидия Ивановна, это моя обязанность – вас вылечить.
Она вышла из кабинета хирурга, села на скамью, чтобы собрать все бумаги и уложить в сумку, посмотрела на свои морщинистые руки и подумала, что вот вся она такая сморщенная, корявая, как эта рука перед ней. А всё же кто-то к ней с возможностью, с верой, кто-то, кто и не знает её вовсе, кто-то, кто впервые её такую вот видит, и она для него ещё выздоровеет, обязательно, ещё как выздоровеет, и рукой своею старой, этой самой вот, пожмёт его твёрдую руку и спасибо ему скажет.