Шрифт:
А Генки уже не было в траншее. Свесившись с ближайшего дерева, он кривлялся и кричал, передразнивая:
– Таня, домой! Таня, в туалет! Таня, иди получать ремня!
– Ну, погоди, Витька придёт…
– Чем ты отличаешься от чушки 2 , пгидугок? – картавя, в промежутках между затрещинами вопрошал у Генки Витька. – Или мы для тебя – чушки, а с людями ты культугный? Всё – убгать!
Витька, мой ровесник, самый веснушчатый человек из всех веснушчатых на земле, не спускал другим «скотинского поведения», как он говорил.
2
На местном сленге «свинья» (прим. автора).
А уже через пару часов наш «балаган» был разобран до последней дощечки.
Апрель, ленинские субботники – вот что мы забыли! Командированные жильцы, вышедшие во двор с песнями, граблями и мётлами, за четверть часа растаскали «кучу мусора» и нас помогать заставили.
В паре со мною таскал на помойку фанерки и листы шифера, оставшиеся от «балагана», побитый Генка. Витькиным напарником был тощий Тишка. Он жил с матерью в нашей квартире, в угловой комнатке. Мы занимали две комнаты, поскольку у нас была полная семья, из трёх человек.
У Витьки, Генки и Тишки не имелось отцов. То есть, у Витьки был отец-алкоголик, а это, как говорила мама, ещё хуже, чем вообще без папы. Хорошо, что Витьку забрала к себе бабушка.
Витька был мальчик справедливый. Генка – драчливый. Ну а Тишка в свои пять лет всё ещё мочился в штаны. Его часто можно было увидеть на нашей кухне голым, стирающим свои портки. Пятидесятилетняя тётя Генриетта так воспитывала сына: сам описал – сам стирай.
И тот, сопя, стирал, а его мать злобно напутствовала:
– Чтобы ты заболел и умер!
– А вот я заболею… и выздоровею! – неожиданно огрызался Тишка.
У тёти Генриетты были «нервы». Тишка – поздний, выстраданный ребёнок, притом туберкулёзник, – дорого ей обходился.
Перетаскали хлам, помирились, разошлись по домам.
2. Посёлок
Я приехала в посёлок, когда мне было три года. Оглядевшись, поначалу взгрустнула.
В Майкопе, где я родилась, росли урюк и алыча, свешивался гроздьями ароматный тутовник, пахло раздавленными каштанами. Там было жарко, шумно и говорливо. А здесь – пустыня! И бетонные плиты, нагромождённые в виде пирамид, и разрытые канавы не казались заманчивыми «лазалками», а наводили тоску. Какие-то чудища грохотали за бетонным забором, – страшные, ржавые, они мне даже приснились потом!
Вскоре я узнала, что чудища – это Подъёмные Краны, и что за нашим домом – Свалка металлолома. Туда свозили туши поедаемых коррозией автомобилей, чугунные плиты непонятного назначения, нерабочие печки и мангалы, корабельные останки. Это было наше любимое место для игр.
Во Дворце Культуры по вечерам играла музыка. Как раз тогда, когда меня укладывали спать. За Дворцом была танцевальная площадка, но я ни разу не видела танцующих пар. Сквозь трещины в бетонном накате прорастала трава. А музыка гремела каждый вечер. Ровно в девять включали Джо Дассена. Когда я впервые его услышала, спросила у мамы, кто это поёт. Мама ответила: «Джо Дассен, французский певец, он уже умер». Я поинтересовалась: «От чего?» Не знаю, что побудило маму ответить так, но она сказала – дословно: «У него разорвалось сердце от любви к людям».
Я слушала музыку Джо Дассена и верила маме…
С трёх лет я боялась смерти. Мама придумала, как меня успокоить. Она сказала: пока я вырасту, учёные изобретут лекарства, продлевающие жизнь до пятисот, до тысячи лет – и даже такие, благодаря которым люди смогут жить всегда.
Это «всегда» показалось страшнее смерти. Лёжа без сна, я представляла бесконечную извилистую дорогу, уходящую в горы. У нас такая дорога начиналась за ашханой, местной столовой, и заканчивалась на плато, где были кладбище, яблоневый сад и музей Пржевальского. Моя же дорога конца не имела, и на каждом повороте маячила, поджидая меня, старуха в чёрном, с палкой. Поворот повторялся, всё повторялось; и это было и будет всегда. Бессмертие, в отличие от смерти, не перехитрить учёным, и никуда от него не деться.
Ещё впечатления; они свежи и остры, как ранние тепличные огурцы…
…Мама везёт меня на чугунных санках с литой спинкой и деревянным сидением. Санки застелены пуховым платком, и я вся, вместе с шубкой и валенками, завёрнута в платок. Скрипит под полозьями снег. А вокруг – высокие сугробы. Пощипывает щёки, влажнеют, а затем склеиваются, смерзаются ноздри: это мой первый мороз, и он для меня – открытие. Я – первооткрыватель зимнего посёлка, его первый поселенец! Куда мы едем?
…Я гуляю с мамой за руку. К озеру сбегают огородишки и сараи, дорога – сплошная грязь. Единственное живописное пятно – полоска неба между сараями. К одному из сараев приколочен фонарь с неоновой лампой. Фонарь загорается каждый вечер, едва начинает темнеть. Небольшая низкая тучка всегда висит в этом месте, розово-багровая в свете мигающей, издыхающей лампы. Тучка сопровождает меня от самого дома: ждёт, когда меня выведут на прогулку, неторопливо летит за мной через парк, – а здесь, у фонаря, мы с мамой идём дальше, а тучка остаётся висеть над сараем. «Мама, смотри, облако!» – «Где облако? Там общественный туалет, глупышка», – мама смеётся. «Там облако», – повторяю я. «Ты хочешь в туалет? – догадывается мама – и сердится: – Японский городовой! Только вышли!» Мне грустно: мама не видит облака… Потемнев, оно выпускает первые слезинки, и мама торопит меня. Тучка плачет; назавтра всё будет в лужах…