Шрифт:
Я заметила, что журналы Лара выбрала со всей тщательностью. Esquire и Newsweek с заголовками вроде «Девушка, которая поцеловала Элвиса» и «Кишечник – это новый мозг». Фразы въелись в память знаками, речевками, хоть смысл и стерся – если вообще был. Я положила журналы в платяной шкаф наутро после операции и больше к ним не притрагивалась. Потом, дома, они легли на самую верхнюю полку гардероба, под стопку свитеров, которые я почти никогда не надеваю. Вместе с книгой и бумагами.
И другими вещами.
Младенец был крупный и светлый, хотя в семье все темноволосые. Ресницы, которые только начали отрастать, торчали щетинками. Как свежая хвоя или трава.
Входная дверь за зиму разбухла, и всякий раз приходится хорошенько ее прихлопнуть, не раз и не два. Похоже на бухающий кашель. Вот опять. Я слышу, как они шумят в подъезде: ясные голоса, шаги резиновых подошв. Голос Клауса глуше остальных. Чей-то смех? Вот он кричит: Идите сюда! Скрип лифта, потом впихивают санки с железными полозьями, потом еще чей-то смех, эхо. Надо постараться отдохнуть, все говорят, что мне надо больше отдыхать. Простыни давно не меняли. Такие мягкие, что кажется – вот-вот расползутся подо мной. Все в засохших пятнах. Немного крошек, волосок с лобка. Как только звуки в лифте утихают, я всё стряхиваю на пол и встаю – от усталости нет и следа. Подхожу к письменному столу, потом к окну. Всё время до самого вечера – моё. Во дворе тают сугробы, образуя комья и колеи. Ночью всё леденеет, срастаясь новыми глыбами, колеса машин примерзают к земле, мусорные баки липнут друг к другу, велосипеды – к земле, кучи сухих листьев застывают ледяными горками. Вот мой велосипед, он стоит там с октября. Уже тогда подмораживало, лужи покрывались коркой льда. Живот сжимался всякий раз, как нога надавливала на педаль. Зимней резиной я так и не обзавелась. Люблю свой велосипедный замок – такой крепкий, маслянистый. Отпираешь, запираешь сноровистыми движениями. Хвалю себя за то, что не забываю смазывать его ружейным маслом, когда начинает заедать. Пшикнешь пару раз – и всё работает. Седло рваное, обнажились слои: кожа, поролон, металлические пружины.
Здесь летает какое-то насекомое – плодовая мушка? Или это одна из точек, беспрерывно снующих вверх-вниз в поле зрения? Так обновляется стекловидное тело – объяснил мне однажды невролог. Пока точки движутся, причин для беспокойства нет. Хуже, когда они застывают на месте. Мальчик с инвалидностью из дома напротив идет по тротуару вместе с мамой. Он уже намного выше нее. Держится позади, чуть согнулся, положил руки маме на плечи. Ноги двигаются в такт, взгляды у обоих направлены вперед. Так они продвигаются сантиметр за сантиметром каждый день, по пути в один и тот же продуктовый магазин.
На диване перед телевизором – следы старших братьев. Липкие миски из-под сластей. Комья свалявшихся волос. Завитки у них над ушами, звериные кудри – там, где еще можно уловить аромат. Волосы: надо их постричь. И ногти: наверное, отросли, ломаются, под ними черный ободок грязи? Им так мало лет, и всё же рядом с новорожденным братья кажутся совсем большими. Почти гротескными. Уже пахнут. Уже видны поры. Уже тянутся в большой мир, как высокие башни. Телевизор не выключили, мультики закончились, начался телемагазин. Паровая швабра, которая изменила мир. Забудьте о пылесосах. Мне нужен черный чай, сахар. На кухонном столе уже выстроились праздничные чашки и блюдца. Сегодня ему сорок шесть дней. Тридцать дней после операции. Возвращаюсь к письменному столу. Записная книжка. Кремово-бежевые пустые листы.
Но сначала – календарь. Всё верно, всё по-прежнему верно, я беру фломастер и перечеркиваю клетку крест-накрест – тридцатую, последнюю. Большой и черный крест. Расплывается поверх других, мелких, крестиков, заполняет собой всю страницу и следующую тоже. Проступает на обратной стороне: жирные линии с запахом ядовитых химикатов. Перевернув страницу, я вижу, что крест отпечатался до самого ноября. Черный, как следы огня или пальцев, запачканных сажей.
Мое сердце никогда не билось ровно. Оно всегда трепетало, гудело, замирало. Иногда стучит так медленно, что я не могу найти пульс – ни на запястье, ни на шее. Когда пью кофе, сердце уходит в пятки и меня бросает в холодный пот. Стоит закурить, как пульс тут же подскакивает до двухсот ударов в минуту.
При прослушивании врачи иногда подозревают порок сердца. Правда, потом мы вместе приходим к выводу, что я просто испугалась врачебного инструмента. Что мое сердце, наверное, необычайно живо реагирует на сигналы, а это само по себе ни хорошо, ни плохо.
Иногда оно колотится так, что под кожей заметно движение. Между грудями, на пару сантиметров ниже, чуть левее – видны быстрые, как удары хлыстика, сокращения сердечной мышцы. Если замереть, то, кажется, вижу, как кровь пульсирует в крупных венах локтевого сгиба. Импульс движения передается коже и там отзывается крошечным, но вполне различимым эхом.
У младенца был слабый пульс в паху – там, где ему полагалось быть сильным и отчетливым.
Последние дни в больнице его голос делался всё более сиплым, пока звук не пропал совсем. Его плач было видно, но не слышно. Мама младенца, которого подселили к нам предпоследней ночью, обратила на это внимание. Печальное зрелище, сказала она. Когда функция отсутствует, а сопровождающая мимика есть. Ее младенец – девочка, рожденная на двадцать второй неделе – кричала всё время, так громко и звучно, что не оставалось ни малейшего сомнения: ей что-то нужно, и легкие у нее полностью сформированы. Она кричала слишком громко, раздражающе громогласно. Ни на секунду не замолкает, смеялась ее мама.
Я тоже несколько дней подряд замечала, как слабеет голос младенца, но потом перестала об этом думать. А после ее слов, хватая ртом воздух, бросилась в канцелярию, чтобы спросить, откуда взялась сипота. В кабинете сидела медсестра, но не Хельми. Хельми уже ушла домой – значит, у нее был дом, какая-то жизнь за пределами больницы. Медсестра, платиновая блондинка с отросшей чернотой у корней, посмотрела на меня и сказала: таково протекание болезни. Пора принять факт, что ваш ребенок болен. Нет, подумала я, никогда не приму. Могу согласиться, но не смириться. В тот момент я не отличалась героизмом. Меня будто и не существовало. Я думала, что, родись он в звериной стае, его бросили бы на съедение хищникам.