Шрифт:
— Не подпишу, — сказал Гонзик.
Переводчик забарабанил короткими пальцами по столу. Его тупой указательный палец был коричневым от никотина.
— Почему ты эмигрировал? Только не сочиняй сказок, будто ты политический, — замахал он руками, хотя Гонзик и рта не открывал. — Ты хотел романтики, приключений, да? Ну так вот, теперь ты получишь возможность увидеть море, Африку, пустыню, джунгли. Денег у тебя будет сколько угодно, а баб — каких только сам захочешь. После года службы начнешь получать по две тысячи в месяц и станешь настоящим барином. А через пять лет, если не захочешь служить, скажешь: «Адью, Иностранный легион!»
Гонзик упрямо, не мигая, смотрел в холодные глаза своего искусителя. «Наступила минута, когда ты обязан проявить все свои душевные силы», — лихорадочно думал он. В этот момент ему трудно было уяснить себе последствия того единственного, чего от него требовали, — росчерка пера на вербовочном бланке, но всеми фибрами души он понимал, что не смеет, ни в коем случае не смеет сделать этот росчерк, — от этого его сознание вины только многократно усилилось бы.
— Не подпишу, — непреклонным шепотом произнес Гонзик и зажмурил глаза.
Переводчик откинулся на стул, равнодушно пожал плечами и закурил. Уголки его мясистых губ скривились.
— Как хочешь. Тебе же хуже. Я здесь не со вчерашнего дня, до сих пор все подписывали. Кто раньше, кто позже, но в конце концов все ставили свою подпись. Те, у кого котелок варил, подписывались немедля и этим избавляли себя от многих неприятностей. От многих, понимаешь? — И по-французски заговорил с часовым, равнодушно прислонившимся к двери: ведь эта драма была для него привычной.
— Документы положи на стол, — снова обратился к Гонзику переводчик и потянулся до хруста в костях.
Юноша понял, что сопротивление бесполезно. И все же у парня мороз пробежал по коже, когда он выкладывал свой паспорт. В этот миг Гонзик с глубокой тоской впервые понял, что он перестал быть свободным человеком.
Солдат в белой пилотке кивнул на дверь и молча повел Гонзика вниз по лестнице, через темный двор, затем по коридору, потом еще через один двор, наконец вниз по лестнице, и они — у цели. Новый стражник встал со стула, мрачно отпер железную решетку, и тут Гонзику стало все ясно: его привели в камеру. У тюремного надзирателя, стоявшего перед ним, была огромная, словно вспухшая голова, плоское бледное лицо, обтянутое корявой кожей, и заячья губа. Он обратился к Гонзику по-польски. В глазах его было что-то звериное. На Гонзика сразу повеяло знакомой атмосферой регенсбургской тюрьмы: смесь вони тюремной похлебки, подвальной сырости, прокисшего хлеба с едким, острым запахом мочи. Дверь одной из темниц отворилась перед Гонзиком.
— Выверни карманы!
Гонзик, поколебавшись, положил в огромную шершавую ладонь тюремщика потрепанный кошелек, расческу, грязный носовой платок. После этого надзиратель сам общупал его карманы и обнаружил складной ножик. Не говоря ни слова, он отступил на шаг, его верхняя раздвоенная губа угрожающе задвигалась. Молниеносный тяжелый удар в лицо. Гонзик ударился головой об стену, в глазах поплыли разноцветные круги, будто волны на воде, показалось, что в коридоре посветлело, в левом ухе возник звенящий тон, который оглушил его, и тут же Гонзик с леденящим душу трепетом снова увидел занесенный огромный кулак и в мгновение ока получил новый удар. Бульдожьи глаза истязателя сверкали дикой яростью. Гонзик уже не чувствовал боли, он лишь ощущал глухие удары, слышал какой-то пискливый звук и видел разъяренную рожу над собой. Гонзик съехал на пол, но в тот же миг получил пинок в пах. Он инстинктивно закрыл живот руками, оберегая его от ударов могучих башмаков из грубой кожи.
Вслед за этим железная лапа схватила Гонзика за воротник, напоследок пинок в зад, и дубовая дверь камеры захлопнулась.
Сразу наступила облегчающая тишина. Сердце Гонзика, казалось, стучало где-то под полом. Он почувствовал тупую, щемящую боль в низу живота и с трудом превозмог внезапный приступ рвоты. Гонзик свернулся на полу калачиком, ладони крепко прижал к паху, так его меньше мучила боль. Шаги снаружи затихли. Вероятно, все уже кончено: больше бить не будут. Все хорошо, все хорошо…
Ему казалось, что голова начинает увеличиваться, набухать. Высокий звук в ней свистел без перерыва, все более и более наполняя голову, как насос наполняет воздухом мяч. Гонзик сплюнул солоноватую кровь, которая бог весть откуда снова и снова просачивалась в рот, прижал залитое слезами лицо к холодному кирпичному полу и взмолился: «Будьте со мной, мама, помогите мне выдержать…»
27
В тот вечер Вацлав долго ворочался на своих нарах и никак не мог уснуть. Несколько дней тому назад он, голодный и измученный, вернулся из Парижа и нашел нары Баронессы пустыми. Ему рассказали, что какой-то мюнхенский коммерсант внял наконец ее мольбе: однажды к воротам лагеря подкатила легковая машина. Баронесса побросала свои вещички в чемоданчик, халат с павлинами великодушно отнесла Штефанской, наспех обняла уцелевших ветеранов одиннадцатой комнаты — на радостях облобызала и Ирену — и пустилась бежать так быстро, словно земля горела у нее под ногами.
А теперь Гонзик…
Вацлав то и дело поглядывал на опустевшее место возле себя. Миска Гонзика на полочке сиротливо и тускло поблескивала, отражая свет фонаря перед бараком. Тут же лежал ободранный портфельчик друга с остатками имущества. Все было на месте и напоминало о юноше, не было лишь старенького дождевика с надорванным карманом: плащ кто-то уже украл.
Вацлав еще раз перевернулся с боку на бок. Тишина и пустота рядом действовали ему на нервы. Куда мог подеваться Гонзик? Убежал? Нет, это не побег. Зачем бы он оставил здесь свои вещи? С ним определенно что-то случилось! Но что именно? Нельзя себе даже представить, чтобы он последовал примеру Ярды и совершил какой-либо важный шаг, не посоветовавшись с Вацлавом. Не стал ли подслеповатый Гонзик жертвой какого-нибудь несчастья?