Шрифт:
— Я полагала, — она медленно засунула руки в карманы халата, — что если бы вы переехали в прихрамовую квартиру… то… — Баронесса не знала, как докончить фразу, но ей помог его спокойный, ободряющий взгляд, — там бы и для меня нашлось место при кухне. Пока было из чего, я стряпала отменно. Мой муж знал толк в еде, а мучные блюда были его слабостью. Их пекла я сама, не доверяя кухарке…
Вацлав перестал внимать их разговору. Он сидел за столом над номером «Свободного зитршка» и в третий раз принимался читать рассказ какого-то недавнего перебежчика о возрастающем красном терроре в Чехословакии. Строчки безжизненно лежали перед глазами: слова были пустыми, бессодержательными.
Всего на четырнадцать дней раньше Вацлава профессор прибыл в Валку, а вот поди ж: «Даст бог, завтра буду в Париже…» Знаменитость!
Вацлав посмотрел на дверь, строчки спроецировались на ее поверхности. Тогда он взглянул в пространство, но черные тонкие линии и тут мелькали перед глазами.
«Да, неисповедимы пути этой божьей справедливости! Все это лишь ничтожная мелкая зависть», — укорял он себя. Но напрасно. Зависть, лютая, всепожирающая, поднималась в нем. Он прямо физически ощущал, как желтеет от ослепляющего чувства, которое впитывается в него, подобно кислоте, вылитой на сухую почву. Профессор… Он уже не встретит с ними рождественских праздников. Но почему, собственно, это обстоятельство тебя так тревожит? Боишься приближающихся праздников и не хочешь в этом признаться! Ты хотел бы видеть около себя как можно больше таких же, как ты, бедствующих? Каждый, кому как-то удалось убежать отсюда, действует тебе на нервы!
Круглый стол дома, в их столовой. Праздничные тарелки с золотыми ободками, два больших серебряных подсвечника с зажженными свечами, еловые веточки на белоснежной скатерти с блестящим шелковым узором.
Традиция минувших лет. Он лежит рядом с маленькой, что-то лепечущей Эрной. Из щели под дверью гостиной доносится запах хвои, оба они — брат и сестра — под властью легенды о младенце Иисусе.
Выжидательное напряжение последних минут рождественского поста, кончающегося беспорядочным обилием праздничного стола в сочельник.
Еще в прошлом году, несмотря на трудное положение, ему, как всегда, достались превосходные подарки. Его мать ни при каких обстоятельствах не отказалась бы от привычки праздновать рождество торжественно и пышно. «Никому и ничему, — говорила она, — я не позволю отнять у меня то единственное, что еще осталось, — частичку моей частной жизни. Не позволю! Слышите вы, слуги антихриста! В стенах своего дома я остаюсь хозяйкой!»
Несчастная мамочка! Спустя два месяца после рождества стены ее замка были повержены в прах залпом из орудий самых крупных калибров: вон из барского дома, немедленно, без проволочек! Иначе даже Комитет действия не сможет поручиться, что бывшие батраки имения стихийно не разделаются с помещиком!
— О чем вы так задумались, Вацлав? Я уже второй раз обращаюсь к вам, а вы сидите, как король Вацлав на Бездезе! — Баронесса подошла к столу. Ее странная высокая прическа сбилась немного набок.
— О доме вспомнил, — смущенно признался Вацлав.
Она опустилась на скамейку около него, прислонившись спиной к столу.
— Расскажите мне что-нибудь о своей семье.
— Зачем?
— Вы здесь один из немногих людей нашего круга.
Баронесса оглянулась и понизила голос. В нем слышалось любопытство и неожиданная сердечность.
Молодой человек понял, что Баронессе нужно с кем-то поговорить. Ей, как и ему, необходимо как-то заглушить душевную боль, вызванную отъездом профессора.
Понемногу Вацлав разговорился. В Баронессе действительно было что-то такое, что сближало его с ней, несмотря на то, что она часто действовала ему на нервы.
Он начал рассказывать, как уже в сорок пятом году погас блеск былой славы отца: исчезла надежда на получение депутатского мандата от аграрной партии. Беда всегда тянет за собой другую — цены на сельскохозяйственные продукты упали. Наконец, треть отцовской земли одним росчерком пера нового господина министра земледелия была передана бывшим батракам!
— Должен же был министр чем-то купить их души! — проскрипела Баронесса.
— Но, — продолжал Вацлав, — у отца были кое-какие резервы, накопленные в годы войны и в последние годы первой республики[66], когда он обладал очень большой властью, было, что продавать. Еще много лет мы могли бы жить зажиточно, хотя отец не без горечи шутил с приятелями за рюмкой коньяку: «Хотите мое поместье? Даром отдам, немедля. Управляйте им и выполняйте обязательные поставки!»
Грянул февраль. Эта страшная стремительная лавина событий! Устои, на которые опирался отец после войны, рушились, как карточные домики. Слава, известность и сила наших влиятельных друзей испарились в течение одной ночи.
А под нашими окнами бушевала толпа в грязных сапогах: «Вон! Не только из дома, из имения и вообще из села! Улепетывайте за тридевять земель — в пограничье! Вы, барин, называете себя земледельцем. Вот вам и дадут там халупу, кусок косогора — извольте хозяйничать, господин депутат!»
Все: жилые постройки, машины, скот, полные закрома; скаковые лошади, автомобиль, лес — предмет особой любви отца — все это было утеряно нами в одну минуту, исчезло, подобно Атлантиде, поглощенной пучиной океана. Погибли плоды труда всей жизни! Потом постыдное путешествие нашей семьи из родного гнезда в изгнание! Приютились мы в каком-то захолустном государственном имении в Горацке. Кто-то из знакомых сжалился, наконец, и определил отца на место… рядовым рабочим! Правда, это была лишь пустая формальность. Уже через месяц отец был повышен в должности и переведен на лесопилку, поближе к предмету своей давней страсти — к дереву.