Шрифт:
Из соседней квартиры выглянула седовласая женщина со строгими глазами, платок у нее съехал с головы на плечи.
— Фрау Хогаус придет после обеда.
— А господин Тиц?
— Он уехал утром, вернется ночью. Он оставил у меня письмо на тот случай, если его спросят. — Она исчезла, но вскоре вернулась с голубым конвертом. — Но письмо для господина Вольфа. Вы от господина Вольфа?
Катка душит в себе вопрос, тысячу вопросов: как выглядит Ганс, чем занимается, здоров ли, кто эта Гизелла Хогаус, сколько ей лет — тридцать или шестьдесят? Но у нее не хватает решимости.
— Я приду завтра утром, — только и смогла она прошептать.
Медленно спускаясь по лестнице, она почувствовала страшную усталость. Разочарована? Еще и сама не знает. Ждала два года! Что по сравнению с ними один день? Ганс жив. Сегодня утром он ступал по этой же лестнице. Ганс живет здесь, его знают, он существует!
В конце последней лестничной площадки, перед общей уборной переминается с ноги на ногу старец в комнатных туфлях, потом, не выдержав, стучит кулаком в запертую дверь и бранится. Катка идет мимо, медленно спускаясь вниз. Женщина, склонившаяся над лоханью, провожает ее сверлящим взглядом. Тысячи мыслей, сменяя одна другую, теснятся в Каткиной голове. Почему Ганс не прибил к дверям табличку со своим именем? Выйдя, Катка оглянулась вокруг: залатанное, пожелтевшее белье болталось на шнурах, перепачканные дети оглушительно кричали во дворе, из какого-то окна пронзительно визжало радио.
Катка вспомнила свою квартиру в тихом домике в предместье: гараж с их знаменитым «адлером», садик. Человек мог там полежать на травке, сорвать абрикос, выпить стакан чаю, сидя в шезлонге. Избалованный, шумливый Ганс! Она смеялась над его чрезмерным Seifenkultur[120], как он говорил. Да, не сладко, должно быть, жить здесь! Но кто в Германии, кроме иностранцев и горстки имущих, живет лучше?
Катка бродит по улицам Франкфурта. Готический храм — собор святого Варфоломея, сказали ей прохожие, широкие проспекты, женщины, еле выговаривающие английские слова. Какая странная мысль — этот город станет ее городом, она будет жить в нем! Но… возможно ли это? Ганс — ее муж, сегодня утром он уехал, а ночью вернется, и завтра…
Нет, в жизни все не так просто. Тут что-то не то. Кто знает, сколько времени живет Ганс во Франкфурте. И не написал ей ни строчки, не разыскивал ее. А может быть, писал, но мама утаила его письма. Бессмыслица. Чего ради она стала бы так делать? Сама-то она посылала дочери письма окольными путями. Сколько печали и тоски на четырех страничках, и ни единого стона по поводу своего здоровья! Не стала бы она так жестоко мстить. Она ведь знает, что Катка убежала из дому только из-за тоски по Гансу.
Ее компаньоны пытались за ужином поддерживать разговор, но Катка быстро поднялась, чтобы идти спать.
Хаусэггер, не понимая, подмигнул своему приятелю. Папаша Кодл по-отцовски положил ладонь на Каткину руку.
— Иди, голубка, приятных сновидений. До утра немного осталось ждать — выдержишь. — Он извлек из кармана и подал ей апельсин. — Фрукты на сон грядущий — это полезно. — В ответ на ее удивленный взгляд Кодл спокойно добавил: — Пришла посылка от чикагских братьев для туберкулезных больных.
В номере Катка положила апельсин на столик. Проговорился папаша Кодл или он ее совершенно не стесняется? Катка вдохнула запах апельсина. Уже два года, как она не пробовала апельсинов. Не ела их и мать двоих детей, умиравшая в ее комнате в Валке от рака, не доставались они чахоточной Марии Штефанской. Катка не стала есть апельсин. Она решила взять его завтра с собой и угостить Ганса. Он, наверное, не покупает себе апельсинов.
Перед сном она подошла к двери и повернула ключ на два оборота.
— Ничего не понимаю! — Хаусэггер шлепнул себя ладонью по лбу.
Папаша Кодл глубокомысленно прочищал зубочисткой щербинки между широкими зубами и щурил мышиные глазки.
— Еще не то бывает на свете. Один нацист, которого звали фон Паулюс, славно начал свой поход на Восток. Он уже считал венок победителя своим и хлестал по этому поводу шампанское в подвале сталинградского универмага, и вдруг Паулюс полетел вверх тормашками, а заодно с ним триста тысяч вояк… Теперь ты ломаешь свою дубовую башку, какое все это имеет отношение к Катке, да? Возможно, вся история действительно притянута тут за волосы. Ладно, Иозеф, вот посмотри.
Папаша Кодл положил на стол бумажник из блестящей крокодиловой кожи.
— Отобрал у одного еврея в сорок первом году, — папаша Кодл постучал по бумажнику пальцем, — а все еще как новый. Эти люди правильно говорили: дорого, да мило. — Кодл раскрыл бумажник. Первое отделение было набито марками. — От братьев из Чикаго и от братьев, которые хотели бы попасть в Чикаго. So ist das Leben![121] — Кодл хлопнул Хаусэггера по спине и поднял недопитую рюмку коньяку. — Да здравствует твоя старуха, а заодно и моя — пока они далеко! О сегодняшней ночи, Иозеф, девки во Франкфурте долго будут вспоминать!