Шрифт:
Скрадывали этой зимой мужики лосей, говорили, что нарочно прошлись по посёлку, печальный вид бараков лишил их надменного пренебрежения к прошлому. Бараки встречали гостей в белых одеждах; оттаивая, с крыш капали капли, что слезы юности; в хвором болоте за Шопшеньгой догнивает свой век древесная падаль, на кочках перестала расти клюква, сами кочки как прыщи в коричневой шерсти. Скорее всего, вылили сверху какую-то отработанную гадость. Правда, стал подниматься сосняк по делянкам, сосняк с гордой осанкой, что есть добрый знак на будущее воспроизводство.
– Что ты присоветуешь, Кинсариныч? – спросил Мокей Чупря.
Титюк засопел, откинулся на диване, стал барабанить по столешнице толстыми пальцами.
– Бессонница меня мучает, понимаешь, всё существо моё заполнилось щемящей дрожью, и дрожь из меня не выходит, – говорил Мокей Чупря и хлопал себя рукой по костистой груди. – Лежит мать… кладбище лесом зарастает. Могилку бы почистить, сирень по углам посадить.
Мать любила сирень в цвету. Как, говорила, яблони цветут, Молдавией родной пахнет. Противоборствует во мне ощущение радости жизни и печали. Вот надо к маме, и точка! Никогда во сне маму не видал, а тут с одного два раза приснилась. Как вот тут… – Мокей всхлипнул, отёр глаза рукой. – Надо.
– Не одна она, – сказал Титюк.
– Не одна, верно. А могилки тех, у кого родни не осталось… Кресты погнили, трава дурная выше меня, должно быть… Всем бы нам на родине побывать не мешало. Мать моих детей подняла, а сколько она в лесу на обрубке сучья помёрзла, господи! Что говорит, все мёрзли, такое было время. Мы с тобой, твои ребята, мои ребята, все в Семнадцатом родились. Да, Кинсариныч, разлетелись наши деточки, сами уже родители со стажем. Я, Кинсариныч, пять скворечников сделал, думаю, их надо на наши липы приладить. А, как думаешь? По весне скворцы прилетят, зачирикают, мать услышит, а?
Вышла из горницы седовласая жена Титюка Мария, уперла руки в крутые бока и говорит:
– Да разве ты, Мокей, не знаешь нашего упрямого хохла? Ишь, как запорожец с картины, важности сто пудов. Ты вот распинаешься, а он молчит, он умнее всех.
– Маня! – Титюк всплеснул всем телом.
– Седьмой десяток Маня. Мокей, ты поспрошай народ, вдруг да согласие будет, да трактор схлопочем, да и съездим. У Веньки сороковка есть и телега исправная, у Елагиных восьмидесятка с передком, потом оба парня гостят…
– Маня!
– Поди, Мокей, поди с богом. Не сварить каши с нашим Кинсаринычем.
Гость ушёл.
Титюк был зол на жену. Крепко стукнул кулаком по столешнице и сказал, метнув глазами молнии:
– Ишь, разговорилась! Знай, сверчок, свой шесток!
– А ты не пугай, пуганая я. Захочу, уеду к которому парню в город, а ты дави пузой новый диван, требуй к себе внимания. Да что, Мокей к нему со всей душой, а он как сова из дупла: у-у-ух!
Ковыляет Мокей Чупря по Устью, с одним заговорит, с другим покурит – нет, не горят желанием бывшие шопшеньгские мужики побывать на родине.
Потный и малиновый от напряжения Сашка Елагин возился со стиральной машиной. На предложение Мокея затряс своей бородой-мочалкой, замахал руками:
– Да ты что! Гниль, бездонные грязи! Полные колеи воды стоят с самой весны! Не-е, Мокей, как представлю – ужас.
Мокей сделал какое-то суетливое движение лицом, хотел сказать, что есть же объезды, но Сашка остановил его:
Конец ознакомительного фрагмента.