Шрифт:
Другой день я запомнил особенно хорошо. Мать и дочка, а вдобавок еще и разведенная жена посаженного мужа попытались мне сначала устроить шантаж, а когда он не удался - скандал. Шантаж был идиотский, сварганенный наспех. Он и не мог удасться. Я не скажу, что в своих чувствах ко мне они были со своей стороны уж вовсе-то не правы. Нет, я даже кое в чем понимаю их: в самом деле квартира - их цитадель, их крепость, их сторона, страна на замке. Гость тут всегда ЧП, а ко мне же валят каждый день. И они против: мы не хотим, говорят они, - делать из нашей квартиры проходной двор. И гости у меня все им неизвестные. Паспорта у них никто не проверял, и если что пропадет, ну с кого же спрашивать. "Но ведь, дорогие товарищи, сколько я с вами живу, сказал я как-то, - у вас ведь даже иголка не пропала. А вы кричите." А мне резонно возразили: "А когда иголка пропадет, то будет уже поздно нам кричать." Ну, тоже, конечно, верно.
Затем второй, еще более щекотливый момент. Одна из соседок, с которой мы особенно не ладили, однажды сказала мне негромко, таинственно и зловеще, смотря прямо в глаза: "Сегодня мой мальчик спросил - почему к нему ходит столько женщин?" "Черт знает что, - сказал я, действительно ошалев.
– Да за кого же тогда вас-то, свою мать, считает ваш мальчик, если для него женщина не человек?"
И третье - самое главное: почему Женька рвется в мою комнату, каким там его медом мажут, а?
Повторяю, шантаж был мелкий, поспешный, он тут же с грохотом провалился, и писать мне о нем просто противно. Но тем страшнее был взрыв страха и бессильной ярости, который обуял наших женщин - мать, дочку и соседку. Женщина с каменным подбородком - и сейчас он у нее был точно каменный - по-медвежьи вставала на дыбы и ревела: "И чтоб ни мой муж, ни мой зять, чтобы они никогда, никогда... Посажу!" И тут я вдруг понял - не на медведицу она, а на разъяренную волчицу, на Лоббо - короля Курумпа похожа. Визжала дочка, но у ней получалось жидко, дробно, много хуже, чем у матери, - еще опыта не было. Я не стал говорить, я просто захлопнул дверь у них перед носом. Кроме всего прочего, у меня в тот день ночевало два моих старых приятеля по Тайшету. Муж и жена. Как всегда во время отпуска они в эту пору приехали в Москву, чтобы работать в Ленинской.
– Что там происходит?
– спросил меня муж.
– Ничего, - ответил я.
– Но этого парня они, кажется, точно упустят.
А вечером Женька зашел ко мне. Мы сидели втроем и пили чай. Он остановился на пороге красный, франтоватый, совершенно трезвый и сказал:
– Здравствуйте, товарищи!
– Здравствуй, Женя, - ответил я.
– Чаю выпьешь?
Он подошел и сел.
Моя знакомая налила ему стакан, и он стал молча пить и так о чем-то задумался, что даже положить сахар забыл.
– Прости меня, старик, - сказал он как-то по-особому.
– Да Господи же!
– ответил я.
– Вот ты видел вчера, какие они?
– Ну, ладно, ладно, - ответил я торопливо.
– Еще налить?
Он посмотрел на меня, поколебался и робко спросил:
– А вот этого самого бы, а?
Я тоже поколебался, - ведь это на меня орали из-за него сегодня утром. Ну да черт с ним, впрочем, - подумал я, подошел к шкафу и налил ему полстакана водки.
– Вот все, Женя!
– сказал я строго. Он махнул рукой:
– Да ладно, старик.
– Это вам ладно, а не ему, - ответил за меня мой гость.
– Вы знаете, что сегодня было...
Он выпил водку залпом, просто влил ее в глотку и задумался.
Мы трое сидели молча и смотрели на него.
А у него было очень задумчивое и ясное лицо - не печальное, не скорбное, а именно ясное и задумчивое.
– Ты же сам все видишь, - сказал он мне вдруг. Я ровно ничего не видел, кроме того, что все получается очень, очень скверно. Но все-таки сказал:
– Вижу, конечно.
– Мне не хотелось говорить обо всей этой мути при друзьях.
– Да что ж там!
– покачал он головой.
– Даже котенка не пощадили. А ты человека хочешь...
Он больше уже не говорил "страна" или "сторона". Пожалуй, только в первый день знакомства я слышал от него это словечко. Но я запомнил его это жесткая сторона. Но только ли в одной жесткости и черствости заключалась вся ее античеловечность? Мне кажется, что еще и отсутствие простой человеческой честности и переживал он, и двери запертые от всего мира, и собственничество, доросшее поистине до мании, и железный женский деспотизм, самый страшный и омерзительный в мире. И беспомощность мужчин, и многое, многое другое.
– Ну, тут кое-что зависит и от вас, - нравоучительно сказал мой гость.
Но Женька только мельком посмотрел на него и вдруг спросил меня с горькой усмешечкой:
– А свадьбу-то нашу помнишь?
Ох, еще бы мне не помнить эту свадьбу!
Попы не церемонились: все там было по принципу - скорей, скорей! Венчали Женьку буквально между двух гробов, а вообще в церкви стояло их шесть: я сосчитал точно. В них вытянулось шесть желтых и синих покойников со сложенными руками, над ними надрывались родственники, махали кадилом и пели попы, а посередине было четырехугольное пространство, и вот на нем водрузили аналой - и поставили невесту в белой фате и печального строгого жениха с опущенными глазами, а мы - хотя нас было не особенно много - просто путались среди этих гробов. Я, например, прямо-таки упирался спиной в один гроб, в тот самый, над которым плакала, ну просто разливалась какая-то бабушка: "Да милый ты мой! Да ненаглядный же ты мой! Да почему же не меня, старуху, ясный сокол ты мой..." И вдруг обернулась и зашипела на меня: "Как стоишь? Задом к иконе стоишь, нехристь! Повернись!" Я повернулся и оказался спиной к другой иконе. Ее уже держали над парой. И уже гремел "Исайя, ликуй!" и "Гряди, голубица". И розовые туфли, и белая фата, и потупленные глаза, и молодость, блеск, счастливый шепот, счастливые слезы.