Шрифт:
– Как ты можешь так говорить? Что значит жизнь без живописи, музыки и поэзии? Они помогают нам понять, как мы чувствуем, любим и живем! – она перевернулась на спину и сосредоточилась на облаке, похожем на скачущего пони.
Затем робко добавила:
– Я даже чуточку влюбилась в твоего отца, когда он читал стихи. В его взгляде на твою мать выражалась вся та любовь, что они делили так долго.
На лице Йозефа отразилось крайнее удивление.
– Не уверена, что наша любовь продлится долго, если ты не знаешь, как поддерживать ее. Я не знаю математических уравнений, которые бы меня заставляли чувствовать то же самое, – со вздохом проговорила Сара.
Перекатившись к ней, он откинул рыжий локон с ее лица-сердечка.
– Что ты имеешь в виду? Математика может быть прекрасна. Тождество Эйлера считается самым красивым уравнением в мире, – и с глубоким выражением любви продолжил – «e+ 1 = 0».
Сара прикрыла глаза, наморщила носик и покачала головой, тряхнув медными кудрями в знак недовольства.
Он снова притянул ее к себе и прошептал на ухо:
– О как держать мне надо душу, чтоб она твоей не задевала? Как ее мне вырвать из твоей орбиты? [3]
3
Строки из стихотворения «Песнь любви» Райнера Мария Рильке (пер. К. Богатырева).
Распахнув глаза, Сара расплылась в широкой улыбке, а он продолжал декламировать «Песнь любви» современного поэта Райнера Марии Рильке. В знак благодарности она осыпала его лицо мелкими и частыми поцелуями, а затем принялась медленно расстегивать рубашку.
Он продолжал нашептывать стихотворение, уткнувшись носом Саре в шею и поглаживая ее тело.
– Хорошо, – тихо сказала она. – Можешь отцепить фату. Как мы назовем нашего сына?
Прежде чем ответить он пристально посмотрел ей в глаза.
– Сара, – ответил он с уверенной улыбкой, – если будет дочка, назовем ее Сарой.
Она собиралась возразить, но он оборвал ее, накрыв рот долгим поцелуем. Когда их занятия любовью вошли в мягкий ритм, они слышали только тихий скрип ветряной мельницы, поднимающей свои паруса к темнеющему закатному небу.
Часть первая
Глава 1
4
Пер. Евг. Витковского
Амстердам, февраль 1941
Безжалостный, колючий снег ложился пеленой на истерзанные войной улицы оккупированной Голландии, сковывая кучи песчаной-серой слякоти, душа город, уже лишенный человечности. Стальные сугробы были испещрены уродливыми разводами – результат недельных холодов, грязных дорог и дорожной гальки, вылетающей рикошетом из из-под колес незадачливых водителей. Серый снег на серых улицах придавлен уныло желчным небом. Для голландцев такая гнетущая картина отражала мир, который чувствовал то же самое.
По темной жилой улице разнеслось гулкое эхо подбитых железом сапог – уже узнаваемый звук марширующей колонны нацистов. Громыхающие по мостовой чеканные шаги становились всё четче и зловещее, складываясь в сеть дурных предзнаменований. Казалось, будто кто-то неистово тряс коробку с гвоздями. За девять месяцев оккупации Третий Рейх показал себя чудовищем, не терпящим шуток, кровожадным шакалом, рвущимся в бой и готовым смести и поглотить все, что стоит на пути к завоеванию для фюрера.
Амстердам – некогда оживленный и беззаботный, сияющий алмаз, сокровище Нидерландов, имел большие надежды на победу над захватчиками, но вместо этого, как и остальная Голландия, пал в немецком блицкриге всего за четыре дня. Сердце города было разбито, изранено на века. В отличие от груды льда на земле, прежняя искрящаяся жизнерадостность Амстердама застыла и потемнела навсегда – её забрали силы зла в серой форме.
Когда звук на тихой улице стал оглушительным, испуганные лица за запертыми дверями и ставнями застыли, а глаза закрылись для беззвучной молитвы. Люди, чьи души оцепенели от страха, надеялись, что этот дерзкий жест – нераспахнутые шторы – выражает их общий крик сопротивления, позволяет им уцепиться за последние ниточки общей культуры. Шаги стихли, но страх был сильнее эха сапог. И лишь когда воцарилась полная тишина, они позволили себе роскошь вдохнуть и вернуться к выживанию. И вновь благодарили Господа – не на этой улице, не в этот день.
Часы тикали в такт марширующим по городу ногам. Профессор Йозеф Хельд вглядывался в белый анфас и острые черные стрелки не осознавая зловещий ритм, с которым отмерялось время. Часы висели высоко на стене, наблюдая за рядами студентов в просторной классной комнате. Высокий потолок подпирали декоративные карнизы, с одной стороны уступая место пыльным, но упорядоченным книжным шкафам, а с другой – элегантным рядам окон.
Профессор Хельд молча проверял работы за своим столом. Нескладный мужчина сорока семи лет, казалось, чувствовал себя неуютно в собственном теле и почти не поднимал глаза. Когда он все-таки оторвался от бумаг, на его лице проступила тень былой красоты. Она осталась в его ясных голубых глазах и блестящих черных волосах, едва тронутых сединой у висков. И хотя он провел всю свою жизнь, склонившись над этим столом, тело каким-то образом сумело сберечь подобие юношеской гибкости, более характерной для бывшего спортсмена, чем для скромного профессора математики.