Шрифт:
Эти слова Блока были написаны им 21 ноября 1918 года в записной книжке поперек перечня дел в Театральном отделе Наркомпроса, где поэт вынужден был работать ради «средств жизни». Проблему полной социальной невостребованности литератора, который «падает под бременем работы, ему чуждой» и «месяцами не имеет возможности сосредоточиться и окончить хотя бы недописанную фразу» [45] , будучи занят на бесконечных советских службах, поднял в текстах 1919-1921 годов Андрей Белый. «В социалистическом государстве же я, пролетарий, пока обречен на голодную смерть, если я захочу жить действительным делом своим, а не кидаться в „комиссии”, где я все только путаю», – писал Белый [46] . Центральный мотив его нашумевших печатных обращений к общественности – Мандельштам в рецензии (III: 100) отметил их «апокалиптический тон» (объединяющий, добавим, Белого с Розановым) – «нужен ли он кому-нибудь, т.е. нужен ли „Петербург”, „Серебряный голубь” и др. произведения автора» [47] .
45
Белый А. Вместо предисловия // Записки мечтателей. 1919. № 1. С. 11.
46
Белый А. Дневник писателя. Почему я не могу культурно работать // Записки мечтателей. 1921. № 2-3. С. 127.
47
Белый А. Вместо предисловия. С. 12.
С этими же, впервые печатно поднятыми Розановым и Белым, темами физического сохранения писателя и необходимости писательства как функции в общественном организме связан и другой, ставший лейтмотивным в литературной среде 1920-х годов, тезис – о депрофессионализации как способе выхода из катастрофы, постигшей социальное бытование литератора в СССР. В том случае, пишет Белый, если бы он не надеялся все-таки найти возможность существовать как писатель, «автор немедленно положил бы перо и старался бы найти себе место среди чистильщиков улиц, чтобы не изнасиловать свою душу суррогатами литературной деятельности» [48] . Свое буквальное воплощение тема перемены статуса получила в произведшем на современников шокирующее впечатление скандальном жесте А.И. Тинякова, сознательно превратившегося в 1926 году из профессионального литератора в профессионального нищего [49] . Случай Тинякова уникален [50] . Большинство вынуждено было довольствоваться как раз «суррогатами литературной деятельности». Одним из таких суррогатов стало в 1920-х обслуживание издательской машины по выпуску переводной литературы, имевшей рыночный спрос, названное в приведенном письме Н.Я. Мандельштам «холостым творчеством».
48
Там же.
49
Подробнее см.: Морев Г. Указ. соч. С. 179-201.
50
В том же 1926 году, по словам Н.А. Клюева, он, начав поэму «Деревня», «впервые в жизни вышел на улицу с протянутой рукой за милостыней» (из заявления в Правление ВССП от 20 января 1932 года: Клюев Н. Словесное древо: проза / Сост., подгот. текста и примеч. В.П. Гарнина. СПб., 2003. С. 408). Других подтверждений этого буквального воплощения Клюевым содержащегося в его стихотворении «Стариком, в лохмотья одетый…» (опубл. 1922) образа поэта, просящего милостыню, у нас нет. Однако, даже если принять заявление Клюева на веру и не считать его сделанным под впечатлением громкой истории Тинякова, приходится отметить, что его жест был противоположен тиняковскому: в отличие от Тинякова, демонстративно вставшего с плакатом «Подайте на хлеб писателю, впавшему в нищету» на Литейном проспекте у входа в одно из крупнейших ленинградских издательств, Клюев старался «не попадаться на глаза своим бесчисленным знакомым писателям <…> на задворках Ситного рынка» (Там же). Имеется в то же время свидетельство Б.А. Филиппова (1943) о том, что Клюев показал ему «на одного из нищих <…> и сказал: „Замечательный поэт… Но не может „приспособиться” и жить литературой”» (Николай Клюев: Воспоминания современников / Сост. П.Е. Поберезкина. М., 2010. С. 305; по всей видимости, речь идет о Тинякове). По воспоминаниям И.М. Гронского, в 1932 году он узнал о том, что Клюев просит милостыню на паперти одной из московских церквей, указывая, что он «русский поэт» (Гронский И.М. О крестьянских писателях / Публ. М. Никё // Минувшее: Исторический альманах. Paris, 1990. Вып. 8. С. 148). Достоверно известно, что летом 1935 года в Томске Клюев просил «милостыню на кусок хлеба опальному поэту» (Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 620). Нет, кажется, и оснований не верить словам из письма поэта Л.Э. Кравченко от 20 января 1935 года: «Я знаю, Вы, как никто, почувствуете мои кровавые слезы, когда я, мокрый от волнения, со страшно бьющимся сердцем, дожив до седин, в первый раз в жизни протянул руку за милостыней…» (Наследие комет: Неизвестное о Николае Клюеве и Анатолии Яре / [Сост.] Т. Кравченко, А. Михайлов. М.; Томск, 2006. С. 189).
Как видим, письмо Н.Я. Мандельштам к Молотову аккумулирует эти, жизненно насущные для литературного быта 1920-х годов темы. Все они, разумеется, напрямую влияли и на построение мандельштамовского биографического текста. К 1930 году найденный им в начале десятилетия ответ на вопрос «как быть писателем» перестал выглядеть удовлетворительным.
4
Что я делаю? – писал Мандельштам отцу в конце ноября 1923 года. – Работаю для денег. Кризис тяжелый. Гораздо хуже, чем в прошлом году. Но я уже выровнялся. Опять пошли переводы, статьи и пр. «Литература» мне омерзительна. Мечтаю бросить эту гадость. Последнюю работу для себя я сделал летом. В прошлом году работал для себя еще много. В этом – ни-ни… (III: 386).
Судя по опубликованным к сегодняшнему дню документальным материалам, переводы, внутреннее рецензирование и газетно-журнальные статьи составляли основной и более-менее стабильный источник доходов Мандельштама на протяжении 1920-х годов – в отличие от крупных, но разовых гонораров за публикацию оригинальных стихотворений и прозы [51] . Письма поэта полны упоминаний о бесконечных редакционно-издательских перипетиях, касающихся переводов; они тяготят Мандельштама, но связаны с необходимым заработком. Мандельштам пользуется поддержкой высокопоставленных советских издательских работников – Ф.М. Конара, М.Б. Вольфсона, В.И. Нарбута [52] , входит в тесную кооперацию с Бенедиктом Лившицем, организовавшим в Ленинграде то, что М.А. Кузмин назовет «фабрикой переводов» [53] , – фактически конвейер по литературной обработке и переизданию старых переводов зарубежной литературы. К 1928 году такой – пусть и вынужденный – способ существования в литературе приобрел для Мандельштама известную инерцию. Все изменил выход в сентябре 1928 года в издательстве «Земля и фабрика» книги Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель», в основу которой были положены два изданных прежде русских перевода – В.Н. Карякина (1916) и А.Г. Горнфельда (1919) – отредактированные Мандельштамом. По ошибке издательства на титульном листе значилось «Перевод с французского О. Мандельштама».
51
См., например, об оценке «по высшей квалификационной ставке – 25 коп. золотом за стихотворную строку» стихов Мандельштама в Госиздате: Динерштейн Е.А. А.К. Воронский: В поисках живой воды. М., 2001. С. 96. С выгодными гонорарными условиями публикации связано настойчивое стремление Мандельштама публиковаться «не где-нибудь, а в Госиздате – главном советском издательстве, претендовавшем на роль абсолютного монополиста в издательском деле», поддержанное в августе 1927 года Н.И. Бухариным (Галушкин А. Из разысканий об О.Э. Мандельштаме. 3: К истории издания книги «Стихотворения» (1928) // «Сохрани мою речь…». М., 2008. Вып. 4/1. С. 177-180).
52
Некоторый фактический материал (который должен быть отделен от сумасбродных концепций автора) собран в статье: Кацис Л.Ф. Проблема выявления политической реальности в документах О.Э. и Н.Я. Мандельштамов о М.Б. Вольфсоне, В.И. Нарбуте, Н.И. Бухарине // Литературный факт. 2020. № 1 (15). С. 310-341. Отметим, что приписывание автором М.Б. Вольфсона к «руководителям советской политической цензуры» не имеет никаких подтверждений.
53
Дневниковая запись 14 февраля 1929 года (цит. по: Летопись. С. 343). «19 книг за 6 лет, не считая редактур», – указывает М.Л. Гаспаров, говоря о переводческой деятельности Мандельштама в 1924-1930 годах (Гаспаров М. О русской поэзии: Анализы. Интерпретации. Характеристики. СПб., 2001. С. 235).
Разразившийся вслед за этим скандал принято именовать «травлей Мандельштама» (именно его имеет в виду Н.Я. Мандельштам, когда упоминает в письме Молотову «травлю, которая велась против Мандельштама»). Однако, если на заключительном этапе этой истории действия оппонентов Мандельштама – в результате его встречных ходов – действительно приобрели внелитературный характер, то причины возникновения этого конфликтного сюжета и выхода его в публичное пространство лежат совсем в иной плоскости.
Инициировавший публичное разбирательство вокруг казуса с «переводом» «Тиля Уленшпигеля» А.Г. Горнфельд оказался увековечен в истории русской литературы как герой «Четвертой прозы» Мандельштама, ставшей своеобразным художественным итогом противостояния поэта и его критиков. На чрезвычайную пристрастность портрета Горнфельда, данного Мандельштамом, уже указывали исследователи [54] , однако мотивы, которыми руководствовался Горнфельд в своем критическом выступлении и которые, с нашей точки зрения, имеют прямое отношение к выбору и конфликту моделей литературного поведения после революции, не рассматривались или, с нашей точки зрения, искажались [55] .
54
См., например: Эткинд Е. О рыцарях со страхом и упреком // Литературная газета. 1992.13 мая. С. 6; Гаспаров Б.М. «Извиняюсь» // Культура русского модернизма: В приношение В.Ф. Маркову / Под ред. Р. Вроона, Дж. Мальмстада. М., 1993- С. 115; Тименчик Р. Заметки на полях именных указателей [XVI] // Новое литературное обозрение. 1998. № 31. С. 272.
55
См., например, предисловие П.М. Нерлера к собранной им ценной подборке документов «дела Уленшпигеля» (Знамя. 2014. № 2. С. 126-141).
Мишенью Горнфельда, опубликовавшего 28 ноября 1928 года в вечернем выпуске ленинградской «Красной газеты» «письмо в редакцию», озаглавленное «Переводческая стряпня», был не столько персонально Мандельштам, сколько обычай советских издательств «бросать на рынок старые переводы классиков в совершенно неподходящем виде» [56] . Горнфельд, понесший материальные убытки в связи с публикацией фактически украденного у него издательством перевода, стремился, как он сам многократно подчеркивает в переписке по поводу «дела Уленшпигеля», не к судебной тяжбе с Мандельштамом и к возмещению убытков, но к вынесению проблемы на суд «общественности». Для него это был «процесс совсем не денежный, а принципиальный» [57] . «Что касается моих претензий к О. Мандельштаму, то в этом отношении я добивался только гласности и суда общественного мнения и потому совершенно удовлетворен той оглаской, которую получило дело», – пишет Горнфельд правлению Всероссийского союза писателей 10 января 1929 года [58] . Свою миссию Горнфельд (с начала 1920-х годов вовлеченный в обреченные попытки противостояния стремлению новой власти «морально разложить и исподволь полонить писателя» [59] и лично весьма щепетильный в вопросах социальной этики [60] ) видит в публичном вынесении моральной оценки советским литературным практикам и тем авторам, которые – осознавая, как Мандельштам, порочность этих практик – тем не менее принимают в них деятельное участие.
56
Цит. по: Нерлер П. Битва под Уленшпигелем // Знамя. 2014. № 2. С. 146.
57
Там же. С. 153.
58
Там же. С. 152.
59
Из письма И.Г. Лежнева Горнфельду, 14 декабря 1922 года; цит. по: Морев ГА. К истории независимой печати 1920-х годов // Тыняновский сборник: Девятые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. М., 2002. С. 514.
60
В 1923 году, после публикации в журнале «Россия», чьим обозревателем Горнфельд являлся, статьи В.Г. Тана, содержавшей оскорбительные выпады против деятелей белой эмиграции, Горнфельд прекратил сотрудничество с журналом (см.: Там же. С. 513). В 1926 году советский журналист иронически именовал Горнфельда «потерявшим корень в слове ЦИК» (имея в виду анализ Горнфельдом этой аббревиатуры в книге «Новые словечки и старые слова» [Пг., 1922. С. 15]: Жизнь искусства. 1926.1 июня. № 22. С. 11). В целом трудно согласиться с замечанием Е.А. Тоддеса о том, что Горнфельд «по видимости легко вошел в „новый мир“ и получил его признание» (Тоддес Е.А. Мандельштам и опоязовская филология // Тоддес. С. 412).
Сложившаяся в СССР литературная система, полагает Горнфельд, провоцирует писателей на безответственность – авторскую и/или поведенческую. Так, осуждая неосновательные, с его точки зрения, выводы очередной статьи Виктора Шкловского, Горнфельд пишет одному из своих корреспондентов: <…> он [Шкловский] хочет иметь право на эту бесшабашность, как Мандельштам хочет иметь право на кражу. И из-за этого эти не плохие ведь и ценные люди стали мне врагами. Очень грустно» [61] . Таким образом, прежнее эстетическое расхождение Горнфельда – «традиционно мыслящего, позитивистски настроенного интеллигента, которому „совершенно чужда” вся культура модернизма» [62] – и с Мандельштамом и со Шкловским осложняется столь же глубоким расхождением этическим, напрямую связанным с непроговариваемым вслух по цензурным условиям отношением к советской власти. Как, по точному замечанию Б.М. Гаспарова, в вопросах поэтики Горнфельд «не делает никакого различия между старшими и младшими символистами, между футуристами и акмеистами: для него все они – представители „декадентской” глоссолалии» [63] , так и в вопросах этики (связанной с политикой) Горнфельд не отличает Мандельштама от, скажем, Маяковского [64] – для него все они адепты нового пореволюционного литературного устройства, противопоставившие себя традиционным моральным устоям русской литературы, хранителем которых он себя ощущает. В установках, с которыми Горнфельд подходит к «делу о переводах», отчетливо читается стремление вернуться к органичной для дореволюционной либеральной общественности и, наоборот, экзотической для советской действительности конца 1920-х годов практике «публичных жестов»: так, демонстративно отказываясь – несмотря на скромное материальное положение и инвалидность – от получения денежной компенсации от издательства за несанкционированное использование его перевода, Горнфельд предлагает перевести эти деньги в Литературный фонд [65] – восстановленную в 1927 году организацию писательской взаимопомощи, наследующую (по мере предоставлявшейся большевиками возможности) закрытому в 1918 году прежнему Литературному фонду— Обществу для пособия нуждающимся литераторам и ученым, с которым Горнфельд в свое время сотрудничал.
61
Из письма А.Б. Дерману, 4 февраля 1929 года (Знамя. 2014. № 2. С. 153). Об имевшей место в 1922-1924 годах печатной полемике Горнфельда и Шкловского см. комментарии А.Ю. Галушкина в изд.: Шкловский В. Гамбургский счет: Статьи. Воспоминания. Эссе (1914-1933) / Сост. А.Ю. Галушкина, А.П. Чудакова. М., 1990. С. 526.
62
Гаспаров Б.М. Указ. соч. С. 114.
63
Там же.
64
Узнав о выступлении Маяковского против Мандельштама на Конфликтной комиссии Федерации писателей, Горнфельд пишет Р.М. Шейниной 27 мая 1929 года: «Из членов Комиссии особенно ругал Мандельштама Маяковский – едва ли по принципиальным, верно по личным мотивам» (Знамя. 2014. № 3. С. 144).
65
В письме правлению ВСП, 10 января 1929 года (Там же. № 2. С. 152).
Именно эту «старорежимность» Горнфельда в полемических целях педалирует Мандельштам в своем ответе ему, опубликованном 12 декабря 1928 года в «Вечерней Москве»: он подчеркивает чуждость Горнфельду советского «производственного языка», к которому сам демонстративно прибегает в своем «Письме в редакцию», противопоставляет себя олицетворяемому Горнфельдом типу традиционного переводчика («книжника-фарисея») как работника, призванного решать актуальную «культурную задачу» по «перевоплощению» для «молодежи» старых «культурных ценностей», именует Горнфельда «почтенным критиком-рецензентом» (то есть еще раз подчеркивает его дореволюционный стаж) и, наконец, прямо квалифицирует критическое выступление Горнфельда как «черный „литературный скандал" в духе мелкотравчатых „понедельничных" газет доброго старого времени».