Шрифт:
Тогда я ударила его по лицу. Его взгляд пронзил меня, но он сказал только: «А теперь ты полагаешься на то, что хотя я и верховный жрец, но всего-навсего грек».
Он сказал правду, но не всю и не до конца, ибо я меньше, чем он думал, руководствовалась расчетом. (И наши расчеты незримо для нас определяются не нами, да, я знаю!) Сон, в ту ночь незваный, напугал меня. Аполлон вошел ко мне, я его сразу узнала, несмотря на его сходство с Пантоем. Я едва ли могла сказать, в чем оно заключалось. Прежде всего в выражении глаз — тогда я назвала их «жестокими», а потом у Пантоя — я больше никогда не видела Аполлона! — просто «трезвыми». Аполлон в блистающих лучах, как меня учил видеть его Пантой. Бог солнца с лирой. Голубые жестокие глаза, кожа цвета бронзы. Аполлон — бог ясновидящих. Он знал, чего я страстно желала: дара провидения, которым он и одарил меня — и я посмела ничего не почувствовать! — небрежным движением руки, чтобы потом приблизиться ко мне как мужчина; и я думаю, только из-за моего страха он обратился в волка, окруженного мышами, а поняв, что не может взять меня силой, плюнул мне в рот. Проснувшись, дрожа от страха, я ощутила отвратительный вкус во рту и посреди ночи бросилась прочь от храма, где я должна была теперь спать, в крепость, во дворец, в спальню, в кровать к матери. Для меня было драгоценным мгновение, когда лицо Гекубы изменилось в заботе обо мне, но она овладела собой. «Волк? — спросила она холодно. — Волк, как это пришло тебе в голову. А мыши? Откуда ты это взяла?»
Аполлон Ликейский! Голос няни. Бог волков и мышей, она знала темные истории о нем, она рассказывала их мне шепотом и не позволяла пересказывать никому. Я никогда не подумала бы, что этот двуединый бог тот же, что наш неуязвимый Аполлон в храме. Только Марпесса, моя ровесница, дочка няни, знала, в чем дело, но молчала, как я. Мать не настаивала, чтобы я назвала имена. Больше, чем волчье обличие бога солнца, ее беспокоило мое нежелание соединиться с ним.
Если бы какой-нибудь бог пожелал возлечь с нею, разве это не честь для смертной? Конечно. Это так. И если бог, службе которому я себя посвящаю, хочет обладать мною целиком — разве это не естественно? Так в чем же дело? Нет, никогда не должна была я рассказывать этот сон Гекубе, Она продолжала выспрашивать меня.
Разве не я год назад, едва только прошло мое первое кровотечение, сидела с другими девушками возле храма Афины — должна была сидеть, подумала я, как тогда, и, как тогда, мне свело кожу на голове от стыда, — хотя все шло предначертанным путем. Кипарис, под которым я сидела, я показала бы и сейчас, если греки не сожгли его, я описала бы форму облаков, ветром гонимые, тянулись они от Геллеспонта. «Ветром гонимые» — глупые слова, но у меня нет больше времени на поиски слов. Я просто думаю об аромате олив и тамариска. Закрыть глаза. Я больше не умею этого, но умела. Чуть приоткрыла и в щелку увидела мужские ноги. Множество ног в сандалиях, трудно представить себе, что они принадлежат разным людям. Все отталкивающие. За один день я насмотрелась мужских ног на всю жизнь. Я чувствовала взгляды мужчин на лице, на груди. Ни разу не взглянула я ни на одну из девушек, ни разу ни одна из них не взглянула на меня. Нас ничто не связывало, каждый из мужчин должен был выбрать одну из нас и лишить девственности. Я долго слышала, пока не заснула, щелчок пальцев и одно слово, повторяемое на разные лады: «Пойдем!» Одну за другой уводили девушек, дочерей офицеров, дворцовых писцов, гончаров, ремесленников, возниц и арендаторов. Вокруг меня становилось пусто. К пустоте вокруг себя я притерпелась с детства. Я постигла два рода стыда: быть выбранной и остаться сидеть одной. Я буду жрицей, чего бы это ни стоило.
Днем, когда пришел Эней, мне подумалось, что я уже видела его прежде. «Прости, — сказал он, — я не мог прийти раньше». Словно мы условились. Он поднял меня, нет, я сама поднялась, мы потом не раз спорили об этом. Мы пошли в дальний угол храмовой площадки и пересекли, не заметив, границу, за которой подобает хранить молчание. Отнюдь не высокомерие и не робость — а она, конечно, тоже была — заставили меня, разговаривая с женщинами, ни словом не упомянуть Энея. Я всегда была скрытной, никогда я, как другие, не открывала своей души всем. Я знала, что этим сохраняю преграду между нами. Неназванное имя Энея вставало между мной и остальными женщинами, которые обретали, чем дольше шла война, страх перед своими одичавшими мужьями, не меньший, чем перед врагами. Их могло охватить сомнение, на чьей же стороне я на самом деле, если не поделилась с ними подробностями о том, например, полудне на границе храмовой площадки, когда мы оба, Эней и я, знали, чего от нас ждут, и оба знали это от Гекубы, когда мы оба оказались не в состоянии исполнить то, чего от нас ждали, и возлагали вину каждый на себя. Няня, мать и Эрофила, жрица, весьма строго втолковывали мне мои обязанности в отношениях с мужчиной, но они не рассчитали, что любовь, если она внезапно вступает в игру, может помешать всем правилам, и я не знала, что мне делать, и залилась слезами, видя его робость и считая, что ее виной была моя неумелость. Очень юны, очень юны мы были. Когда он поцеловал меня, прикоснулся ко мне, погладил меня, я сделала все, как он хотел, только, по-моему, он ничего не хотел, я должна была ему что-то простить, но что, я не знала. Под вечер я уснула и до сих пор помню, что мне приснился корабль, который по синей гладкой воде уносил Энея от нашего берега, и огромное пламя, вспыхнувшее, когда корабль достиг горизонта, между ним, уплывшим, и нами, оставшимися дома. Море пылало. Эта картина и посейчас стоит передо мной, сколько ни легло на нее с тех пор других, других, более страшных. Хотела бы я знать... (Да о чем я думаю! Хотела бы? Знать? Я? Именно так. Слова правильные), хотела бы я знать, какого рода беспокойство, неощутимое в пору мира, в пору счастья — так мы говорили, — вызвало этот сон.
С криком я проснулась, Эней, встрепенувшись от сна, не смог меня успокоить и отнес к матери. Только потом, когда я днем и ночью, снова и снова перебирала все, сцену за сценой, пока они не потеряли постепенно свою остроту, — только потом я удивилась тому, что Эней в ответ на вопрос матери, все ли в порядке, ответил кратким «да». Самое поразительное — она поблагодарила его, смущенная, я не знаю чем. Она отослала Энея. Уложила меня, как ребенка, дала мне какое-то питье, мне стало хорошо, все вопросы и сны рассеялись.
Трудно передать словами, по каким знакам мы безошибочно узнаем, когда нельзя больше думать о каком-либо событии. Эней исчез из моей жизни. Эней, первое воплощение идеала, остался во мне пылающей точкой, его имя — раскаленным уколом, я повторяла его когда только могла. Но я запретила себе понять таинственные слова, которые няня, когда я выросла и она прощалась со мной, передавая мне в услужение свою дочь Марпессу, пробормотала наполовину с почтением — наполовину с ненавистью: «Старуха и тут сделала по-своему, ну, на этот раз, может быть, и на благо доченьке». И она тоже спросила, все ли в порядке. Я рассказала ей свой сон, как всегда делала, и в первый раз увидела, как бледнеют люди от моих слов. (Что в этом было? Испуг? Гнев? Соблазн? Правда ли, что я, как меня упрекали потом, пользовалась этой своей способностью вызывать бледность?)
«Кибела, помоги!» — прошептала няня. С этими же словами она и умерла. Это было, да, это было вскоре после падения Трои, до того, как мы переплыли море. Нас всех, пленников, согнали на голый морской берег в наводящую жуть, бросающую в дрожь осеннюю непогодь, грозящую, казалось, гибелью всему свету. «Помоги, Кибела», — стонала старуха, но помогла ей ее дочь Марпесса, она дала ей питье, от которого та уснула, чтобы не просыпаться больше никогда. Кто такая Кибела?
Няня уклонялась от ответа. Ей было запрещено, поняла я, произносить это имя. Она знала, и я тоже знала, что Гекубе следует повиноваться. Почти невероятным представляется мне сегодня, какое действие производили приказы царицы, я едва могу восстановить в памяти, что некогда пылко негодовала на них. Она стремится только оградить меня, сказала мне тогда Гекуба. Но моя мать недооценивала меня. Я уже видела Кибелу.
Сколько раз потом ходила я этой дорогой, одна или с другими женщинами, и никогда не забывала, как было у меня на душе в тот вечер, когда Марпесса в сумерках повела меня на гору Иду. Гора Ида была постоянно у меня перед глазами, и втайне я любила ее, считала своей горой, часто поднималась на нее и, казалось мне, хорошо знала. Марпесса шла впереди и вдруг нырнула в горную складку, поросшую буками, где обычно лазали только козы. Мы пересекли фиговую рощицу и внезапно очутились среди молодых дубов в святилище незнакомой богини, где вереница молодых темнокожих, стройных и гибких женщин в танце возносила хвалу своей богине. Среди них я узнала дворцовых рабынь, женщин из селений за стенами цитадели, а у входа в пещеру под ивой, корни которой, словно волосы на лобке, падали в отверстие пещеры, сидела няня и движениями своего мощного тела, казалось, управляла цепью танцовщиц.