Шрифт:
Этот скромный покровитель моста стал тем предметом, на который обратила моё внимание Н., когда нас, уже первокурсников, собрали в университетском дворике выслушать приветственное слово ректора. По своему обыкновению, я стоял с краю, откуда как раз открывался вид на мост.
– Не знаешь, кто это? – раздался над самым моим ухом низкий женский голос, очень чётко выговаривавший каждое слово, как будто его обладательница желала, чтобы всё произнесённое ею как следует врезалось в память слушателя.
Я понял, что вопрос обращён ко мне и относится к статуе, но, не оборачиваясь, только пожал плечами. Незнакомка этим не удовлетворилась, и я с неприятным изумлением ощутил, что левое плечо мне властно сжали не по-девичьи твёрдые пальцы. Она потянула меня прямиком к мосту. Я вдруг подумал, что она может столкнуть меня в реку, и нашёл разумным повиноваться, но при этом всё же упорно молчать, решив, что так ей скорее надоест возиться со мной и она отстанет.
– Наверняка ты думаешь, что это пальмовая ветвь, – заявила Н., когда мы оказались подле статуи. – Но это скорее писчее перо. Известно ли тебе, что символ письма – это и символ пробуждения души?
Не дожидаясь ответа, она продолжала:
– Каламус – заострённая палочка из тростника. Она символизирует высший разум, или Творца, который записывает историю мира на табличке из первичной материи и порождает, таким образом, мир форм. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Каламус, впрочем, также означает и пальму. Пальмовая ветвь – символ единения и поощрения обмена, а потому прилежный бог-писец Тхотх, или Набу, – также покровитель торговли. Так что ты не сильно ошибался, путая перо с пальмовой ветвью, поскольку calamus scriptorius [1] и calamus rotang [2] – в сущности, одно и то же.
1
Писчее перо (лат.).
2
Ротанговая пальма (лат.).
Я освободился от её руки, отступил на пару шагов и обернулся. Н. оказалась неожиданно хрупкой, с коротко остриженной рыжей головой и тонкой шеей. Представившись, она широко улыбнулась, показав два ряда мелких зубов.
В первый же день нашего знакомства Н. сообщила, что намерена стать археологом, а услышав о моём желании изучать древние системы письма, в том числе шумерскую и эламскую клинопись, горячо меня похвалила.
Удивительно, но, кроме меня, впоследствии Н. так и не приобрела в университете друзей, да и вообще оказалась замкнутой и сосредоточенной на занятиях. Общалась она исключительно с теми, кто составлял ей компанию в многочисленных походах и археологических экспедициях, в которые она нередко приглашала и меня, но я так ни разу и не решился покинуть город и обменять привычную обстановку квартиры на неудобства палатки.
На первых курсах мы постоянно виделись, если только Н. не уезжала в очередную экспедицию, обедали в университетской столовой, встречались в перерывах и после занятий, подолгу беседовали и обсуждали почерпнутое из лекций и книг. В отличие от меня, Н. всегда питала большую склонность не к сугубо научной, а скорее к околонаучной, почти художественной литературе, которая, по выражению Н., «мечтала и тосковала о мифе».
С течением времени Н. становилась всё более собранной и серьёзной. К моменту выпуска она заходила ко мне в основном за тем, чтобы подсунуть какой-нибудь сложный текст для перевода. Как попадали к ней все эти свитки, обрывки, кусочки глины, испещрённые подчас совершенно необычными знаками, – одному Богу известно. Я никогда не представлял себе ни круга её знакомств, ни маршрутов её путешествий. Н. рассказывала только то, во что считала нужным меня посвятить.
Окончив университет, я остался на кафедре, а Н. уехала в очередную экспедицию, и в течение пятнадцати лет о ней ничего не было слышно, так что я уже было решил, что наше общение никогда не возобновится, но она вернулась, чтобы защитить кандидатскую, которая была необходима ей для участия в очередных раскопках. Сам я к тому времени уже был доктором – узнав об этом, Н. по своему обыкновению насмешливо поздравила меня и предложила навестить нашего святого на мосту. Стояла поздняя осень, и мох, покрывавший его крест и распространившийся на одежду и исковерканное лицо, был не зелёного, но коричневато-жёлтого оттенка.
Н. совершенно не изменилась, разве что немного загорела, и на прямом и остром её носу обозначилось несколько бледных веснушек. Рассеянно пересчитывая про себя эти веснушки, я подумал, что завтра она снова уедет в такие края, куда не доберётся сигнал ни одного из устройств связи, а вернётся опять лет через пятнадцать или больше, нисколько, в отличие от меня, не изменившаяся.
Н. сообщила, что намерена совершить открытие, о котором вся предшествующая археология могла только мечтать. Я, по правде сказать, растерялся – да и кто бы не растерялся, услышав подобное! – и с осторожностью поинтересовался, что же за открытие она намерена совершить.
– Я раскопаю Ирем, город высочайших колонн, – чётко выговаривая каждое слово, ответила Н. и замолчала, ожидая моей реакции.
Решив, что она шутит, я улыбнулся, но лицо Н. сохраняло более чем серьёзное выражение. Тогда я заметил ей, что Ирем, или Ирам, никогда не существовал, что это только старинное предание и ничего больше, что не могли люди, жившие за шесть-семь тысячелетий до нашей эры, то есть задолго до середины пятого тысячелетия, – эпохи древнейших поселений в Шумере, воздвигнуть посреди пустыни тысячеметровые башни из серебра и золота, украшенные топазами и сердоликом, и не могли они разбить сады, подобные садам царицы Амитис. Более чем глупо поддаваться очарованию мифов и бросаться в колодец прошлого, – добро бы для того, чтобы разбить голову об его дно, ведь такой трагический исход для исследователя означал бы только то, что дно у этого колодца всё-таки имеется, но бросаться в бездонный колодец – вот уж поистине странная затея. На это Н. сказала только, что Генрих Шлиман, следуя «указаниям» Гомера, открыл Трою, как бы ни критиковали его профессиональные археологи и всевозможные «кабинетные учёные».