Шрифт:
В еврейском квартале поведение молодого Дубнова вызвало резкое осуждение. Враждебные взгляды провожали его, когда он прогуливался с палкой в субботу по городскому бульвару; мальчишки кричали ему вслед: "апикойрес!" А он с жаром принялся за выполнение своего университетского плана, построенного на контовской классификации наук. В программу входило естествознание, философия, история, социология. Рабочий день должен был продолжаться не менее 13-и часов. Отшельник замкнулся в просторном кабинете, где когда-то находилась библиотечка сестер Фрейдлиных, а теперь приютилась его собственная библиотека. Такие книги, как "Логика" Милля, "Всемирная История" Шлоссера, "Социология" Спенсера и ряд трудов по истории философии открывали новые горизонты и углубляли те представления о мире, которые уже прочно вошли в сознание. Но иногда грустно становилось при мысли, что не с кем делиться находками, порожденными обильным чтением.
– "Сколько раз - говорит запись в дневнике - восторженное Эврика мыслителя раздается среди пустых четырех стен! Если разделенная радость есть удвоенная радость, то разделенная мысль - умноженная мысль. Но немногим такое счастье выпадает на долю".
Занятия в "домашнем университете" приходилось, однако, прерывать для текущей литературной работы. Писатель вернулся к теме, не переставшей его волновать - реформе воспитания. Новая статья, посвященная этому вопросу, была проникнута тем же духом, что и прежние рассуждения о религиозных реформах, но тон ее был менее резок. В ней указывалось на своеобразное явление: далекий потомок, наткнувшись на материал о хедерном обучении, может подумать, что трехмиллионное русское еврейство готовило всех детей мужского пола в теологи. Доказывая (60) необходимость упразднения хедеров и замены их светскими общеобразовательными школами, автор заканчивал словами, проникнутыми сердечной болью: "Тысячами детских тюрем усеяно всё пространство черты оседлости. Там совершается преступление великое: избиение младенцев, убиение духа и плоти. Изнуренные, бледные существа выходят оттуда. Они не знали детства, эти несчастные маленькие люди. Им незнакома ширь полей, свежесть лугов, глубь синих небес. Между четырьмя стенами, в душной атмосфере, в непосильном умственном напряжении, под палкой невежды протекли их лучшие детские годы. Там чудовищная вавилонская мудрость насильственно вбивалась в детские умишки. Ничего не сообщали им о действительном мире, о природе, о жизни, а всё о мире загробном, о смерти, о заповедях, о рае и аде".
Получив статью, редактор "Восхода" был крайне смущен. Он опасался новых протестов со стороны представителей петербургской еврейской общины, раздраженных недавними выступлениями строптивого журналиста. Рукопись долго пролежала в его портфеле. В конце концов, она была напечатана с сокращениями и примечанием редакции. На месте подписи редактор поставил обратные инициалы автора - Д. С.
Писатель, излив свою горечь, снова погрузился в науку; но непрерывное напряжение роковым образом повлияло на его зрение: глаза разболелись так, что пришлось прервать чтение. Близкие люди читали ему вслух по целым часам, но это не удовлетворяло ненасытного книжника. В одну из ночей в доме началась суматоха; потом потекли томительные часы ожидания - и, наконец, акушерка с гордостью показала растерянному молодому отцу красный комочек в туго свернутом свивальнике. Это была девочка, которую решено было назвать Софией. Нерадостны были следующие дни. Молодая мать, измученная трудными родами, неподвижно лежала в спальне, откуда доносился жалобный писк ребенка, а глава семьи сидел в кабинете, где по совету врача закрыты были ставни для защиты от солнца, и размышлял о своей болезни, о шаткости своего материального положения. Очень не хотелось ему запрягаться в постоянное сотрудничество в "Восходе", превращать литературный труд в источник заработка, (61) ставить себя в зависимость от капризов редактора-дельца, но появление ребенка накладывало новые обязанности ...
Спустя некоторое время зрение поправилось, но план занятий уже был нарушен. В доме наступило оживление: вернулся из Палестины брат Владимир, не выдержавший тяжести примитивного земледельческого труда. Начались горячие споры о национализме и космополитизме, но в возражениях младшего брата уже чувствовался надлом. Тоска, обуявшая его в одинокие часы раздумий в полутемной комнате, всё глубже въедалась в душу. Чтоб подавить ее, он пытался заняться физическим трудом, осуществляя толстовскую проповедь "опрощения", которая в последнее время стала ему особенно близка. На стеклянной веранде водружен был столярный станок, вызывавший недоумение заглядывавших в окна соседей; к репутации вольнодумца прибавилась слава чудака. Столярные принадлежности скоро сменились переплетными, и на высоких полках вдоль стен появился ряд книг в новых, пахнувших клеем немудреных переплетах. Но и физический труд не принес облегчения. "Что-то оборвалось в душе - пишет историк, вспоминая эту пору жизни - какая-то трещина прошла через мое миросозерцание, и через нее ворвалась тревога. Как некогда у меня возникло сомнение в вере, так теперь зародилось сомнение во всемогуществе разума. Позитивизм, везде ставивший рогатки моему мышлению, начал стеснять меня; мой умственный организм вырос из узкого костюма".
В жизни С. Дубнова внутреннее беспокойство всегда сочеталось с потребностью переменить обстановку. К концу лета, захватив с собой большой запас книг, скиталец опять перекочевал в столицу. Там он сразу ощутил перемену в общественной атмосфере. Завет идеолога реакции К. Леонтьева - "заморозить Россию" - свято выполнялся Александром Третьим. Русско-еврейская печать была в упадке; выходил только "Восход", но и над ним висел дамоклов меч цензуры, часто делавшей редактору строгие выговоры. Немало повредили репутации журнала и статьи, содержавшие резкую критику еврейского традиционализма. Тем не менее, А. Ландау предложил вернувшемуся из провинции сотруднику возобновить работу в историческом и критическом отделе. На страницах "Восхода" снова стали появляться обзоры Критикуса, отмечавшие каждое значительное явление в еврейской (62) литературе. С особенным чувством писал критик о Францозе, бытописателе галицийского еврейского местечка; в этой статье, говорящей о бедной, отсталой провинциальной жизни, прозвучала новая нотка - нотка мягкой резигнации. Автор ее почувствовал, что в этой жизни нет правых и виноватых. Статья заканчивалась лирическим обращением к читателям: "Вам кажется, будто после долгих скитаний вы опять посетили родной дом, увидели родные, близкие и любимые образы... и всё поняли: и прошлое, и настоящее, и смысл того и другого, и связь между ними".
Исторические темы попрежнему влекли к себе писателя. Мучил вопрос: о чем писать - об энциклопедистах и теории перфекционизма Кондорсе, или о еврейской мистике и каббале. На время внимание молодого историка привлекла личность современника Данте, малоизвестного еврейского поэта Иммануила Роми, по характеру своего дарования напоминающего Гейне. Серьезной исторической проблематике посвящена статья о Момзене. Автор критикует односторонность знаменитого историка, осудившего национальное восстание древней Иудеи, и пытается реабилитировать боровшихся за независимость зелотов, а отчасти даже фарисеев, пытавшихся создать оплот против ассимиляции. В этой постановке вопроса ощущается уже явный поворот от космополитизма к новым концепциям.
Литературной работе сильно мешали повторявшиеся время от времени припадки глазной болезни. Как и в Мстиславле, невольный досуг побуждал к размышлениям, обострявшим идейный кризис. К этому времени записи в дневнике становятся более частыми и подробными. В одной из них отмечаются четыре фазиса, пройденные писателем в поисках цельного миросозерцания: правоверие, очищенная вера, деизм и позитивизм. Теперь, вступая в новую фазу, автор дневника замечает: "Характер моего скептицизма пока еще не вполне выяснился. В общем подкладка его чисто эмоциональная. Существенные его черты следующие: жажда веры, неудовлетворяемая вполне позитивистской "религией человечества"; безотрадные мысли о непостижимости важнейших тайн бытия, волнующих ум вопреки запрещению позитивизма; сомнение в нравственном прогрессе человечества".
Когда такие настроения овладевали молодым писателем, его (63) тянуло к теме "Иoв и Экклезиаст, пессимизм и скептицизм в Библии". Меряя шагами свою комнату, он вспоминал строки, читавшиеся в детстве под унылый вой осеннего ветра в дни праздника "Сукот", или повторял строфу Байрона:
Count over thе joys thine hours hаve seen,
Count over thе days from anguish free,
And know, whatever than past been,
It is something better not to be.
"Я подвергал пересмотру - вспоминает он в "Книге Жизни" - всё свое миросозерцание ... Я был во власти "страха пустоты", который владел мною в этот промежуток между одной частью полной жизни и другой" ...