Шрифт:
В кругу людей, предпринявших издание Греца, введение, проникнутое глубоким национальным чувством, не встретило одобрения. Большинство членов Комитета Общества Просвещения возражало против подчеркивания идеи духовной нации; они опасались также, что страстный, проповеднический тон молодого историка может вызвать недовольство цензуры. Споры затянулись надолго; в конце концов, С. Дубнов, видя невозможность сговориться, сложил с себя обязанности редактора. Труду Греца, впрочем, и так не суждено было появиться в печати. Цензор переслал уже отпечатанный первый том в церковную цензуру, которая усмотрела в вольной трактовке библейских преданий отступление от традиции и постановила, что всё издание подлежит уничтожению. Решение это было утверждено знаменитым обер-прокурором Синода Победоносцевым, одним из столпов реакции. Никакие ходатайства не помогли: 5000 экземпляров осужденной книги преданы были сожжению. Молодой историк, считавший себя наследником Греца, не отказался, однако, от плана популяризации еврейской истории; он осуществил этот план спустя некоторое время, но уже в иной форме.
(91)
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Т Р У Д Ы И Д H И
Рабочий день писателя начинался в девятом часу утра. Наглухо закрытая дверь отделяла его от детского шума, кухонного чада, домашней сутолоки. В утренние часы он работал особенно интенсивно; потом согласно строго соблюдавшемуся плану дня выходил погулять. Но и во время прогулки - большей частью по аллеям близкого приморского парка - мысль его упорно возвращалась к оставленной дома рукописи, и на страницах записной книжки появлялись четкие, круглые буквы беглых записей.
Как ни старался С. Дубнов отгородить себя от повседневности, это не всегда ему удавалось: писатель-пролетарий не мог позволить себе роскошь целиком погрузиться в науку. Острее, чем когда бы то ни было, ощущал он в эту пору тягость вечных недохваток и неуверенность в завтрашнем дне. Привыкнув к лишениями с ранних лет, он не боялся за себя; но тревога за семью, за малых детей тяжелым бременем ложилась на душу и заставляла еще настойчивее, чем в былые годы, воевать с редактором, пользовавшимся своим положением монополиста в русско-еврейской печати. Грустью проникнута запись в дневнике, сделанная в октябре 1892 года: "жить только литературной работой, не уклоняясь от своих заветных целей, влагая душу в каждое произведение ...
– это подвиг, связанный с мученичеством. Часто кажется мне, что я не выдержу и свалюсь в самом разгаре работы, не сделав и части того, что составляет смысл моей жизни".
В конце концов, возмущенный упрямством "хозяина", сотрудник взбунтовался и объявил забастовку. Прервав работу в "Восходе", он начал обдумывать план издания периодических сборников, где мог бы систематически печатать результаты своих научных исследований, рядом со статьями других авторов. Друзья-писатели (92) сочувственно отнеслись к этому плану, но никто из одесских богачей-меценатов не согласился субсидировать новое литературное предприятие. Притом, ознакомившись с местными условиями, писатель пришел к выводу, что "одесская цензура не далека от инквизиции".
Забастовку пришлось прекратить, когда пятилетний сын тяжело заболел, и срочно понадобились деньги на леченье. В январе 1893 года состоялось новое соглашение с редактором... С. Дубнов обязался продолжать сотрудничество в полном объеме, включая и отдел критики. Его месячный оклад определен был в 100 рублей; этих денег едва хватало на содержание семьи из пяти человек.
Отдав дань заботам о хлебе насущном, отшельник снова заперся в своей келье: огромная корреспонденция говорила о том, что работа по собиранию материалов подвигается вперед. С чувством облегчения погрузился он в чтение манускриптов. Но жене и матери некуда было уйти от повседневности: каждый день приносил ей новые головоломные бюджетные задачи. Она принимала этот нелегкий жребий с тем же внутренним спокойствием, что и вереницы ее прабабок, упорным трудом, энергией, самоотвержением расчищавшие своим мужьям путь к Торе; но физические силы ее изнашивались в вечных схватках с нуждой. Ида Дубнова преждевременно осунулась и поблекла; бессонные ночи обвели темной каймой глаза, горькие складки легли у твердо сомкнутых губ. В то время как муж ее углублялся в изучение древних пинкосов, перед нею неотступно стоял неоплаченный счет бакалейной лавки или дыра в сапоге сынишки.
Ее рабочий день начинался в тусклые утренние сумерки, когда просыпались дети; по вечерам лампа долго освещала голову с пепельными поредевшими волосами, склоненную над грудой рваных чулок и белья. Жизнь была неудобная, трудная, неровная, как езда по рытвинам и ухабам: чадили печки, растапливаемые сырыми дровами, коптила керосиновая лампа с кривым фитилем, сердито хлопала дверьми деревенская прислуга, не уважавшая бедных "господ", кашляли в холодной комнате дети... Но в поздний вечерний час, когда дом погружался в сон, глава семьи аккуратно, лист к листу, складывал рукопись и прятал в ящик письменного стола; тогда оба они уходили в свою комнату, и она читала ему вслух последние книжки журналов, современные (93) русские повести, многотомные романы-хроники Эмиля Золя. А потом они беседовали вполголоса о прочитанном, о детях, характеры которых всё более определялись, о впечатлениях дня, а иногда строили планы будущего, упорно возвращаясь к проекту поездки вдвоем куда-нибудь в уединенный уголок, напоенный тишиной, зеленью, солнцем... И на исходе дня перед смертельно усталыми людьми вставал призрачный мираж отдыха...
Так шли дни за днями. Писатель углублялся в источники по восьмивековой истории еврейства в Восточной Европе и составлял хронологическую сводку событий. Результатами исследований он делился с читателями "Восхода" в особом отделе под названием "Исторические сообщения". Серия статей о хасидизме, печатавшихся в течение шести лет, была уже закончена; автор их мечтал об использовании нового накопившегося за эти годы материала, об издании большого труда, но на это не было ни времени, ни средств.
Печатая свои "Сообщения", историк стремился оживить сухой материал, сделать его доступным рядовому читателю. Он не признавал замкнутой цеховой науки, предназначенной для специалистов. Во вступлении к новому циклу статей, рассчитанному на несколько лет, он отмежевывается от "ученых с узким умственным кругозором, которые стремятся живейшую из наук... превратить в музейную мумию". "История - пишет он - есть наука о народе и для народа, и потому она не может быть наукой цеховой... Мы работаем для целей народного самопознания". "Живейшая из наук" владела душой молодого историка не только в силу своей познавательной и идеологической функции: одушевление прошлого творческой фантазией давало исход той тайной потребности, которая жила в нем с ранних лет и безуспешно пыталась найти выражение в незаконченных стихах, рассеянных по страницам дневника ...