Шрифт:
За пределами Шулефа были зеленые аллеи бульвара, опрятные дома с легкими занавесками, с пестрыми цветами на подоконниках. Со смешанным чувством страха и любопытства поглядывал мальчик на белую ограду, за которой возвышался собор с высокой колокольней, с цветными луковицами глав, празднично горевших на солнце. В субботние вечера, когда на еврейский квартал нисходила грусть разлуки с праздником, оттуда плыл густой колокольный звон, и к ограде спешили взрослые нарядные люди и те самые мальчуганы, которые дразнили, а иной раз и поколачивали учеников хедера в пыльных переулках предместья.
Недоуменно натыкался мальчик, предоставленный самому себе, на острые углы жизни. Что было делать: покориться, стать, как все, замкнуть свою жизнь в тесное пространство между синагогой и могилой, или попытаться искать своего пути? Он, не колеблясь, выбрал второе.
(23)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
БУНТ
Старший брат Исаак, покидая накануне женитьбы родительский дом, тайком вручил младшему книжку виленского писателя Калмана Шульмана. Запретной могла считаться эта книжка только потому, что принадлежала не к духовной, а к светской литературе. Это было наивное, сентиментальное описание путешествия по Палестине и соседним странам, прерываемое благочестивыми размышлениями о бренности всего земного. Мальчика пленила не дидактическая тенденция книги, а красочная экзотика изображенной в ней жизни, так мало похожей на серые будни захолустного существования.
В часы науки, рассеянно глядя на открытую страницу, где трактовался вопрос ответственности за прямые или косвенные убытки, он ласково поглаживал шершавую обложку лежащей на коленях затрепанной книжки. Это было в последнем хедере, где школьникам предстояло завершить первоначальное талмудическое образование. Новый учитель, Авраам-Иоэль, суровый и угрюмый старик, нередко выводил грешника на чистую воду; если ученик, увлеченный чтением, отвечал невпопад на неожиданный вопрос, костлявая рука ребе с щепоткой нюхательного табаку между пальцами больно ударяла его по щеке.
Симон все больше чувствовал себя самостоятельным. Отец был в разъездах, мать - в вечных хлопотах, дед Бенцион переселился в другой дом. Все чаще в руки Симона стали попадать древне-еврейские книги светского содержания. Двенадцатилетнего мальчика потряс первый прочитанный им настоящий роман с запутанной фабулой - "Тайны Парижа" Эженя Сю в древнееврейском переводе. Насколько дней ходил он как в чаду и зажег своим волнением Вольфа. Братьям так захотелось иметь (24) эту книгу у себя, что они приняли героическое решение: переписать от руки многотомный роман. Лихорадочно работая по ночам, они успели, однако, переписать только первый том: книгу пришлось вернуть владельцу. Спустя некоторое время предметом страстных вожделений юношей стала другая книга - повесть популярного в те годы еврейского писателя Мапу "Пестрая птица" (Аит Цавуа). Автор ее - беллетрист средней руки - изображал ханжество и фанатизм кагальных заправил и благородство "просвещенной" молодежи, борющейся с окружающей средой. Прочтя первую часть повести, Симон так загорелся желанием узнать дальнейшую судьбу ее героев, что решился предложить книгопродавцу, торговавшему религиозными книгами, выписать из Варшавы еретическую повесть. Когда на полке книжной лавки очутились пять выпусков в цветных обложках, юных любителей литературы обуяла тревога: нищенских сбережений от завтраков не могло хватить на покупку книг. К счастью, время было предпасхальное; в посудной лавке торговля шла бойко, и мальчики, помогавшие матери, ежедневно прятали в карман несколько медяков, а потом с бьющимся сердцем мчались в книжную лавку. Драгоценные книжки прятались в потайное место, где хранилась запретная библиотека юношей. Углубляясь в чтение диалогов между представителями старого и нового поколения, Симон искал разрешения назревавших смутных вопросов. И все крепло в нем стремление уйти из лагеря ревнителей традиции в среду просвещенных - "маскилов".
Результатом этих настроений явился боевой памфлет "Видение о священном языке"; написанный наивно-цветистым стилем, изобилующий библейскими цитатами, он бичевал ханжей и фанатиков, погруженных в зубрежку Талмуда, ненавидящих Гаскалу. Памфлет удалось распространить в нескольких копиях; он вызвал открытое недовольство среди старшего поколения и тайное сочувствие в среде молодежи.
В эту пору мысль мальчика напряженно работала. Смутный детский страх перед таинственным и непонятным уступил место протесту против фальши, ханжества, несправедливости. Симон рано увидел теневые стороны жизни. Бедность, которую взрослые пытались стыдливо скрывать от чужих глаз, не была тайной для преждевременно созревшего школьника: недаром он под (25) диктовку матери часто писал длинные письма отцу. В пустой полутемной лавке мать, пригорюнившись за стойкой, вздыхала и вытирала глаза краем вязаного платка, в то время, как юный писец старательно, каллиграфически выводил традиционное обращение: "моему дорогому, славному, всеми почитаемому мужу Меер-Якову, чтоб сиял его свет". Дальше начиналась житейская проза - перечень расходов: на квартиру, на уплату меламеду, на починку обуви. Иногда мальчик составлял по поручению матери красноречивые, иепещренные цитатами послания к ее отцу, незнакомому богатому деду. Дед похваливал стиль, но денег не присылал . . .
Кругом была такая же нужда, жалобы, житейские заботы. Наблюдательный мальчик, проводивший почти целые дни в синагоге, не мог не заметить, что прихожане по большей части молятся небрежно, глотая привычные слова и торопясь вернуться к житейским делам. Он стал вникать в содержание молитв и с удивлением почувствовал, что слова, привычные с детства, ничего не говорят сердцу. Охваченный тревогой, он пытался молиться в синагоге своими собственными словами или повторять отрывки из любимых псалмов, но все чаще думалось ему, что по настоящему молиться можно только в уединении.
В сентябре 1873 г., накануне религиозного совершеннолетия, Симон стал готовиться к традиционной речи (дроше) на талмудическую тему. Меламед рекомендовал ему трактат, посвященный тонкостям ритуала. Разбираясь в сложном, запутанном тексте, мальчик наткнулся на рассуждения о том, каким образом левша должен надевать тефилин, которые по закону полагается прикреплять правой рукой. Сухая, бесплодная казуистика этого текста так смутила его, что он категорически отказался произнести "дроше".
Совершеннолетие было важной вехой: Симон перешел в иешиву - в группу слушателей деда Бенциона. Ешиботники проводили целые дни в кагальной синагоге, сидя у длинных досчатых столов и громко, нараспев читая тексты. Юной тоской и томлением проникнуты были напевы, так мало гармонирующие с параграфами о разводе или убое скота. Неудивительно, что под тяжелыми фолиантами Талмуда стали все чаще появляться еретические книжки. Случай помог Симону проникнуть в гущу (26) новоеврейской литературы: товарищ по иешиве свел его с местным вольнодумцем, тайно хранившим у себя коллекцию книг и журналов Гаскалы. Настоящим открытием оказались периодические издания, выходившие в Вильне и в Одессе: на их столбцах нередко обличалось суеверие хасидов, шарлатанство цадиков, а подчас подвергался осторожной критике и раввинизм.
Отныне молодой иешиботник стал посвящать чтению запретной литературы свободные от занятий субботние дни, жадно глотая публицистику, повести, стихи. Его любимцем становится лирический поэт Миха-Иосиф Лебенсон; в поэзии рано умершего мечтателя Симон находит близкие ему отголоски религиозного кризиса.
Страсть к книге, в конце концов, довела юношу до поступка, о котором он долго потом сожалел. В ряде выпусков журнала "Гакармель" шла горячая полемика по поводу корреспонденции, изображающей борьбу между обскурантами и передовой молодежью. Симон перечел эту корреспонденцию несколько раз подряд, а когда пришлось вернуть книгу владельцу, не мог устоять перед искушением и вырезал взволновавшие его страницы. Спустя некоторое время он повинился в грехе и вернул похищенное, но совесть долго мучила его и заставляла каяться в горячих молитвах.