Шрифт:
Хотя про консерваторов я уже знал, меня стала дразнить догадка, что пока вожусь с поляком, люди занимаются эффектными делами.
Менее оскорбительным обещал быть газетный вкладыш — первая, но посмертная публикация местного стихотворца. Согласно врезке, поэма была лишена примет времени и пространства, из коих в «тициановском возрасте поэт, не просыпаясь, вчера спокойно выбыл». Тем не менее, стоило мне вступить в стихотворный текст, — стало ясно, что подобное нельзя публиковать даже после мучительного конца.
Временем и пространством автор брезговал по причине постоянной и глобальной тщетности бытия. Мало того, что идея верная, он предлагал её вежливо, то есть лгал. Ложь заключалась в том, что поскольку жизнь занимает почти всё наше время, покойник — твердя о её невыносимости — на неё и тратил свои годы! Я пришёл к выводу, что главное — либо недолго жить, либо не допустить, чтобы мозг оброс, как рокфор, плесенью времени. Иначе, подобно покойнику, не понять — от чего именно отвлекает жизнь.
В придачу к Стиву Грабовскому мне теперь хотелось прибить и его. Тщетность этого желания не умаляло его остроты. Напротив, с каждой строфой недовольство моё росло, ибо покойник зачастил с вкраплением в истины малоузнаваемых слов.
И наконец оно — никогда раньше мной не виданное! Sedilia!
3. Дефицит смеха обостряет любую веру
Я взорвался: ничего не подсказал и текст. Не думайте, мол, будто бытие — седилия. И всё! Не знал этого слова и мой компьютер. А владелец гостиницы спросонок признался сперва в том, что не стал бы уподоблять бытие седилии, а потом — что не знает и значения бытия. Взамен выставил мне плоский флакон водки и посоветовал пройти к океану.
Совет оказался дельный. К тому времени, когда ночь стала быстро линять, содержимое флакона, которое я перелил в себя на безлюдном пляже, считая одну за другой — океанские волны, размыло во мне обиду и на покойника за его седилию, и на Грабовского за его живучесть.
Вышвырнув в океан порожнюю бутыль и насладившись безалаберностью, с которой она закачалась на воде, я возвращался в гостиницу кружным путём. Шагал, считая теперь церкви, возникавшие с ритмичностью волн на пляже и с частотой ресторанов в разгар сезона.
О ресторанах подумалось потому, что — как перед ними — у входов в церкви, к удобству курортников, стояли на пюпитрах щиты с сообщением о фирменных блюдах. С малыми отклонениями, меню было одно — протестантское. Одинаково выглядели на расстоянии и имена шеф-пасторов. Поддерживая ритм, я не замедлял шага — лишь оборачивался. Как только этот ритм сбила мне стайка лягушек, прошлёпавших к дождевому люку, я остановился у первой же вывески. Из заглавной строчки выяснил, что нахожусь перед единственной в городе католической церковью.
Лёгкий теперь, как флакон на волне, мозг мой прибило к католикам: а их в Англии меньше потому, что они потребляют юмор реже, чем протестанты.
На откатной волне мозг поправился: дефицит смеха обостряет любую веру.
Следующую поправку внесло зрение: вторая строчка на щите призывала «молиться в будни, чтобы избежать толкучки в Рождество.»
Рассмеяться не успел я из-за третьей: «Настоятель церкви — отец Стив Грабовски».
4. Смерть исправляет человека
Своего Стива Грабовского я описал в повести скудно. Передвигался, дескать, с равнодушием буйвола и скрывался за лицом, вылепленным из жёлтого мыла.
Отца поэтому я рассмотрел детально. Вдобавок к описанному, шея у него была тонкой, с большим волосатым кадыком, а мыло — стёртым. Не совсем удалась Господу и голова: квадрату не хватало безукоризненности. Глаз я не разглядел: то ли их уже изъела моль, то ли они — если и были — сидели глубоко.
Я велел себе запомнить про козырьки надбровий, а священнику, пребывая в замешательстве, объявил, что, пусть и атеист, зашёл примериться к католической вере.
Он выказал полное к тому равнодушие, но усадил меня на мраморную полку рядом с алтарём и поинтересовался происхождением моего акцента. Услышав, что, хотя дед мой был грузинский раввин, я практиковал марксизм, Грабовски качнул квадратом и сообщил, что он тоже из Польши, что у него тоже есть акцент и что он тоже был психиатр, но, не добившись в Англии лицензии врача, стал работать в церкви, ибо у него тоже дедушка был ксёндз.
Правда, сам он, подобно мне, считал себя раньше атеистом.
Я ответил, что даже англичане живут с акцентом, поскольку жизнь — это иностранный язык. Поэтому, мол, страдаю уже третье утро подряд: стоит мне выбраться из постели — мгновенно тупею. Без видимой причины. А выражается это в том, что не могу успешно прикончить мерзкого человека.
Грабовски помедлил с реакцией. Потом почесал кадык и рассудил, будто с убийством никогда не следует спешить, ибо в каждом человеке есть такое, из-за чего его можно пощадить. Запомнив деталь с кадыком, я возразил: если вы и вправду так считаете, то не всех пока встречали: есть люди, удивляющие тем, что хотя они постоянно держат при себе голову, никто её не сносит.
— Садитесь! — предложил он, хотя я сидел. — Почему вам надо снести кому-то голову?
Объяснять было долго, а признаться, что это ещё и «просто хочется», я постеснялся. Тем более — находился в серьёзнейшей церкви. Католической. Восседая рядом со священником, наряжённым в расшитую серебром фелонь.