Шрифт:
– Эх, что осталось от моей памяти?
Пожилой шофер промолвил:
– Да ведь я Джафаргулу!..
Я сначала не понял, о ком идет речь, потом вдруг сразу узнал этого шофера; собственно, слово "узнал" здесь неуместно, потому что между моим другом Джафаргулу из далекого прошлого и пожилым шофером такси не было ничего общего, я не мог его узнать, просто я понял, что седой человек - совершенно незнакомый мне чужой человек - это оставшийся навсегда в далеком прошлом маленький проворный Джафаргулу с черными, как агат, сверкающими на солнце кудрями. Потом я увидел играющего на улице дружка того черноволосого кудрявого Джафаргулу маленького Алекпера - и почувствовал, как я чужд тому маленькому Алекперу.
Джафаргулу, не отводя глаз от дороги, улыбнулся и сказал:
– А помните, Алекпер-муаллим, в махалле все говорили, что вы большим человеком станете, книги будете писать?.. Клянусь богом, ни разу такого не было, чтобы слово махалли не сбылось!.. Слава богу, теперь уважения к вам больше, чем к Фатулле Хатему!
Я смотрел на пожилого шофера такси и многое хотел сказать ему: хотел сказать, не называй меня муаллим, не говори со мной на "вы", хотел расспросить его, хотел спросить, что с Балакеримом, хотел спросить о Шовкет, о раздвоенном тутовом дереве, хотел спросить, где твои черные кудри, Джафаргулу, помнишь ли ты сказки о Белом Верблюде, Джафаргулу? Но ничего не говорил и ни о чем не спрашивал, не знаю, что со мной стряслось; хорошо, это Джафаргулу сам говорил: о сыне, о дочери говорил, о только что родившемся внуке.
Я улыбался, кивал, поддакивая Джафаргулу, и мне было жаль себя... Потому ли, что так быстро пролетели годы? Потому ли, что с такой вот скоростью кончается Прежде и приближается Конец? Джафаргулу засмеялся:
–  Помните, Алекпер-муаллим, как однажды вы разбили стекло на веранде Мухтара?
–  Джафаргулу покачал головой и вновь громко рассмеялся; потом с искренним любопытством, наверное, вспомнив тот далекий день - тот день, когда я разбил стекло на веранде Мухтара, спросил: - Что это такое, Алекпер-муаллим, мир меняется, а Фатулла Хатем не меняется, а? Включаешь телевизор - говорит, раскрываешь газету - его портрет, и всегда он на высоких постах, а? Как это получается? Я рабочий человек, прямой, вот и спрашиваю у вас!.. Я улыбнулся, пожал плечами: 
– Ей-богу, не знаю...
– Как он по ночам спит, а, Алекпер-муаллим? Бедные саттары-месумы ему не снятся?
Я снова пожал плечами, снова улыбнулся:
– Не знаю... Человек - сложное существо... У каждого найдется для себя оправдание... Джафаргулу рассмеялся:
– Не говорите со мной такими словами, э, Алекпер-муаллим, не понимаю я этих слов!.. Я тоже переселился из нашей махалли, Алекпер-муаллим, теперь в седьмом микрорайоне живу, пять лет уже, трехкомнатная квартира, телефон, то да се, но, Алекпер-муаллим, махалля - совсем другое дело!
Джафаргулу был от души рад встрече со мной; он ничего не ожидал от нее, и на мое молчание не обращал внимания, говорил, смеялся.
Когда мы доехали до телецентра, он сказал:
–  Ибадуллу помните, Алекпер-муаллим? Зараза был какой!
–  и снова от души рассмеялся. 
Джафаргулу в промежутке между Прежде и Концом чувствовал себя как за рулем такси - свободно и спокойно.
XXIII
Ива, посаженная посреди нашего двора, у маленького бассейна под краном, росла; каждый раз, когда приходила весна, покрывались листьями новые ветки, а вместе с ивой рос и я.
Взрослея, я многое стал понийать; узнал и переносный смысл слова "продавать", узнал, что человек может продать человека, но для меня поэт был необыкновенным человеком, поэт был больше, чем просто человек, выше, чем человек, и однажды я спросил у Балакерима:
– Можно продать поэта? Балакерим сказал:
– Можно...
XXIV
Было начало весны, не знаю, сорок третьего года или сорок четвертого точно не помню; наступил апрель, и раздвоенное тутовое дерево проснулось, на его ветках лопнули почки, стайка воробьев, усевшись на раздвоенный тутовник, стала клевать эти крошечные почки.
С начала войны воробьи боялись ребят нашей махалли больше, чем кошек, потому что каждый из нас с рогаткой днем и вечером разыскивал и подбивал воробьев; воробьиное мясо было для нас не только самым вкусным на свете охотничья добыча возвышала нас в собственных глазах; подбитые воробьи вызывали в осиротевших, как наша улица, как наш тупик, как наш двор, сердцах чувство гордости: мы, как мужчины, приносили домой мясо, приносили еду; бывали дни, когда каждый из нас подбивал по восемь - десять воробьев, и в такие дни мама вместе со мной ела мясо; когда она за чем-либо выходила на кухню или во двор, я перекладывал содержимое из своей тарелки в мамину, потому что хотелось, чтобы мама побольше съела добытых мной воробьев, но понемногу и воробьев стало меньше, они нас стали узнавать и, едва завидев наши силуэты, испуганно улетали.
Воробьи тоже голодали и на глазах худели, становились совсем маленькими.
В то летнее утро я с рогаткой, сделанной из старой камеры от шины, подаренной мне Джебраилом еще до ухода на фронт, стоял под раздвоенным тутовым деревом и смотрел, как стайка воробьев с гомоном жадно клевала крошечные почки.
Воробьи были голодны, и соблазн поклевать крошечные и, наверное, вкусные почки пересилил страх; увидев меня под раздвоенным тутовником, они не испугались и не разлетелись, и я тоже, как ни странно, в это весеннее утро не ощутил желания поднять рогатку, которую держал наготове, и выстрелить в них.
