Шрифт:
Тут, мне кажется, совсем не лишним будет слово про саму красавицу Оку, ведь не все же имели счастье родства с её водами, а кто-то, наверное, и не слышал даже про неё, так вот – для них.
«Ока является самым большим и многоводным из правых притоков Волги. Обе великие реки соединяют свои воды у города Горького. Длина Оки 1480 км, из которых 176 км она притекает по территории Московской области. Площадь бассейна Оки- 245 тыс. кв. км. Исток находится Среднерусской возвышенности на границе Орловской и Курской областей вблизи высоты “274”. До Калуги долина Оки довольно узкая, берега высокие, течение быстрое. У Калуги она поворачивает на восток, долина ее постепенно расширяется, река становится полноводной, принимая в основном притоки слева- Угру, Тарусу, Протву, Нару, Лопасню и, наконец, Москву-реку. На границе Московской области, у Серпухова, ширина Оки 220 м, глубина в среднем 2 м, на фарватере- до 6 м. По берегам реки часто встречаются песчаные косы. Ока течет в пойменных берегах, однако сухих, не болотистых. Почти на всем протяжении берега заросли кустарником, но не сплошным, а на террасах раскинулись великолепные сосновые боры. Долина Оки очень живописна. Склоны ее волнистые, уходящие далеко вверх к водоразделам, на которых видны редкие щеточки березняков. Течение реки довольно сильное – 0,5 м/с. Мощный поток воды устремляется то к одному, то к другому берегу, подмывая уступы пойменной террасы и обрушивая в воду огромные глыбы глины. Долина реки образовалась за долго до ледникового периода. Река глубоко врезалась в коренные породы- известняки. На участке от Серпухова до Каширы и далее до Коломны долина Оки асимметричная: ее северный борт более пологий, террасированный, правый же гораздо круче и выше. Река как бы соскальзывает к югу, оставляя песчаные наносы на своем северном берегу. Под речными песками террас местами обнаруживаются ледниковые отложения – морена. В настоящее время Ока является важным физико-географическим рубежом – по ее долине проходят границы между лесной и лесостепной зонами. На высоком правом берегу Оки почти нет леса, лишь кое-где сохранились остатки дубрав и березовые колки. Здесь много оврагов, прорезанных бурными весенними талыми водами и паводковыми потоками. На левом берегу долины порой видна целая серия песчаных террас. Они обычно покрыты сосновыми борами, нередко с примесью липы и клена. Ока замерзает в конце ноября – начале декабря. Вскрытие ее происходит в первой декаде апреля. Половодье на Оке очень бурное. Уровень воды в многоводные годы может подниматься на 10-13 м. Вода несется со скоростью 3 м/с. В Оке водятся все рыбы, свойственные Волжскому бассейну. Издавна Ока считается лещёвой рекой, и сейчас лещ преобладает в ней на всем протяжении. Обитают в Оке и другие виды рода абрамис – синец, глазач, густера. Прочие карповые представлены плотвой, красноперкой, подустом, жерехом, язем, ельцом, уклейкой, сазаном, пескарем, голавлем, чехонью. Из осетровых в Оке живет только стерлядь. Представителями окуневых в Оке являются судак, окунь, ерш. Водится в Оке и щука. Самыми распространенными, кроме уже названого леща, являются плотва и густера».
И отдельно про славное имя. Название, этимология, бывает особенно устойчивой, когда несколько разных смыслов накладываются на одно звучание, причём, так может статься, что эти разные смыслы просто в своё время разбежались из одного и теперь, блудные дети, возвращаются. Так наверняка произошло и с Окой. Это и АКВА, то есть ставшее (без слышимого «В») весьма распространённым международным именем воды вообще, это и ОКО – глаз, инструмент для смотрения и видения («как в воду смотрел»), это и тюркское уважительное к старшему – АКА, и санскритское место жительства, родина – ОКА. У латышей aka значит "колодец", в архангельском диалекте зафиксировано понятие "околом" в смысле "маленькое озеро", у финноязычных лопарей есть еще одна корневая основа, подходящая на роль лексической крестной матери Оки: йока – "река». Сходным образом звучит слово "река" у ряда сибирских народов, говорящих на тунгусо-манчжурьских языках: у эвенов (ламутов) – оккат, у эвенов – оката. А самые что ни на есть местные мордовские народы считают, что название это произошло от мокшанского – а именно мокшане одними из первых заселили ее берега – слова «оца», что значит «большая». Вот так всё снова и сплелось, вернулось в стародревнее прасмысл-имя – ОКА.
Белый свет
Я неоднократно рассказывал о том, при каких обстоятельствах открыл вращающееся магнитное поле. Не хочу повторятся, скажу лишь, что в тот момент у меня перед глазами было заходящее солнце.
Н. Тесла.
Чуть больше десяти лет назад, когда Капитан, тогда ещё не Капитан, а просто Шура Скурихин, уже через два месяца после распределения впервые попал в колхоз, в это самое Малеевское, он со второго этажа «Хилтона», где их разместили, увидел – беда ли, что после грамм трёхсот? – мощный белый столб, как будто поддерживающий вечереющее небо. «Что там за прожектор?» Никого из компании больше не заинтересовав (стол был яств, а какой столб, когда стол?) – да никто почему-то его и не разглядел («глюкует молодой!»), выбежал посмотреть – столб, казалось, был «врыт» совсем рядом, за крайним сараем. За сараем его не оказалось, но он и не пропал, световой сноп чуть расширился, едва поредел и отступил вглубь ивовых зарослей. Казалось бы – свет и свет, мало ли бликов рождают земные воздухи, и не просто белых – цветных, одна радуга в тысячу раз интересней любого белого столба, да ведь не в одной красоте дело, не только она влечёт к себе, но ещё – и гораздо в большей мере! – тайна, угадываемая иногда не в цветном и сияющем, а в простом чёрно-белом, и её, тайны, наличие расцвечивает простое в самые немыслимые, недоступные глазу краски, тогда как по понятной радуге только и скользнёшь взглядом. Так с женщинами: иная красота и хороша лишь для скольжения по ней издалека взглядом, а намертво цепляет только тайна, спрятанная в, казалось бы, простушке, она, тайна, и становится истинной красотой, влекущей и ведущей. Тут – чары. Вот и Шура – была бы тогда в небе радуга, да хоть и северное сияние, заблудившееся, бывает же, в земных широтах, полюбовался бы, да и вернулся допивать, но его зацепило. Именно – зацепило. Заинтригованный, нет, скорее всё-таки зачарованный, Шура полез напрямую, по колено в оставшейся от разлива воде, через лозняковую чащобу, нанесённые половодьем завалы всякого плавучего прибрежного мусора и удивлялся, что с каждым шагом идти ему становилось не тяжелей, а легче, веселее. Через полчаса он вышел на песчаный берег Оки, на косу, перед ним была многокилометровая гладь прямо – упрямо! – натекающей на него широкой, в полкилометра, не меньше, реки, тут же, всей мощью, резко уходящей от смотрящего влево, дальше было только плыть, но – куда? Столб исчез. В первую секунду он решил, что столб – это каким-то образом поднявшийся мираж этого длинного, величественно упиравшегося в него прямого участка Оки, а уже во вторую он не думал ни о чём, ему вдруг стало так хорошо, так счастливо, что ни думать ни о чём, ни делать, не моглось и не хотелось. Так счастливо ему было только однажды в сопливом детстве, он почему-то сразу вспомнил это мгновенье, ни с того, ни с сего: на проезжей улице, где, в паузах между ползущими с асфальтного завода грузовиками, они играли то ли в лапту, то ли в футбол, что-то случилось с окружающим миром, исчезли битый в рытвинах асфальт, пыль, серый штакетник заборов, сараи, бараки, финские двухэтажные дома, пацаны из обоих команд, лучший друг детства Генка Бренделев, Брендель, машины, люди… осталось только бесконечно глубокое голубое – и одновременно разноцветное – небо и стремительно растущая бездна в груди, два, три (час, день, год?) – эти две бездны слились и стало… Дальше слова бессильны. Потому что не только нет слов, обозначающих даже меньшее из букета – цвета и запахи, даже самих таких цветов и запахов нет в человеческой палитре. А кроме цветов и запахов там было… что? Что?..
Позже, когда он пробовал-таки понять, то есть в человеческих понятиях определить это состояние, получалось нечто вроде всеприсутствия, сверхоткрытости, чувства родства со всем-всем во Вселенной, что уж говорить про Землю, где не то что всякая букашка, каждый камень вдруг виделся не меньше, чем близким родственником, связанным с ним… нет не так – не связанным, а находящимся вместе с ним в одном животворящем бульоне, в котором всякая боль, печаль и счастье – общие. Что уж говорить о людях – они все не просто родня, они все – он сам, все – и зачарованные тёмным духом кровники, и равнодушные чужекровцы, и даже тайные недруги и явные враги… (Не потому ли, думал он потом, вспоминая это состояние, мы их никогда не то что не уничтожаем, хотя по трезвому рассуждению нужно бы, а даже и не наказываем за все творимые против нас подлости и гадости. Родня по вечности, чёрт бы их драл…)
Пробыл он на тогда косе часа два. Из сладкого забытья вывел его подплывший на челне к берегу старик.
– Ночь без минуты, ай забылся? – спросил то ли с усмешкой, то ли с сочувствием, – давно на тебя гляжу.
Шура очнулся, но не мгновенно, не сразу – сначала как будто махнул рукой напряжённо ожидающим этого взмаха товарищам – «Здесь!»
– Московский?
– Нет, из Лыткарино, – ещё озирался, вспоминая себя. Отчего-то болели, как перенатруженные, плечи.
– Знатное место.
– Чем?
– Там же камень!
Старик был маленький, сухонький – так себе, глаза только улыбались, именно глаза, как будто не с этого лица, изморщиненного, щетинистого, невнятного, да обратил внимание на коричневую пятерню, держащую весло – чисто клешня, она была на уровне головы и, даже сжавшая древко, казалась больше головы вместе с кепчонкой и торчащими из-под неё пегими клочками волос. «Хиромант заплачет… заблудится и заплачет».
– Ну, у тебя, дед, и ручищи, – неожиданно для себя самого, вместо вопроса про камень (какой камень? Карьеры, что ли? Какое ему тут, на Оке, дело до лыткаринских карьеров?), глупо сказал Шура и отвёл за спину свои, хоть и крепкие, но по сравнению со стариковскими маленькие белые ладошки.
– Дак я ими тружусь, – и улыбнулся теперь всем лицом.
– Прокати на лодке, а?
– Это не лодка – чёлн. – Слово «чёлн» он произнёс, словно тот живой и должен был услышать, как старик его, верного товарища, любит и им гордится. Первое «ч» – от беззубости? – прозвучало шерстисто, мягко, а вторая «ё», не предупреждённая об йотировании, сразу выкатывалась как глубокое «о» – чоолн. – Погоди маленько, прокачу. Давай-ко пока поглядим, – и благоговейно кивнул на закат. Вышел на берег, повернулся лицом к заходящему солнцу. Замер на несколько секунд, потом поднял свои ручищи-клешни сложенными ладонями ко лбу.
В этом месте долгое ровное течение как бы упиралось в косу, за ней река уходила вправо, а перед ними на несколько километров – широкая, уходящая на запад гладь, литая поверхность реки сливалась с закатной дымкой, и аккурат в этот створ угадывало садиться малиновое майское солнце. Всего-то, может быть, четверть часа, но что это были за четверть часа! На эту узкую полоску горизонта солнце заходило как на посадку, сначала едва касаясь горизонта огненным колесом-телом, а к концу её полностью прячась в окской купели-спальне. Ока на эти минуты как по заказу затихла, самая большая рябь была от касания комариного крыла, и рубиновая солнечная дорогая была такой чёткой и яркой, что хотелось на неё ступить и продефилировать на зависть всем видимым и невидимым духам.