Шрифт:
Странные слова - с жиру бесишься. Он просто изводился, готовый обрубить коснувшиеся жирного и смазочного свои ветви, содрать кожу, оскверненную мазью врача, которою насильно смазывает тебя жена твоя, дабы исцелить в тебе что-то. Глупости! Исцелять мазью! Она же шевелится на коже, как гусеничный слой на тополе, и стоит поднести к живому этому волнующемуся покрову тлеющую на палке тряпку - он начинает распадаться и сваливаться наземь заскворчавшими и скрутившимися в колечки гусеницами.
Но это на дереве, а ты - не дерево.
Хотя деревом стать возможно: ты уже однажды почти стал - иначе гусеница, волнисто переливая себя в собственном чехольчике, не пошла бы по коре твоего пиджака. Но разве можно дать ей узнать прежде птиц, что ты дерево? Ведь передвигая по пиджачной ветке свое тельце, она доползет до прутьев и поест листву. Да и поела уже. Вон как ногти обглоданы. О, черные ногти мои! О, я несчастное дерево! Нет, не так: о, я несчастный, ведь я не дерево! О, бедный! Не подползайте! Не вползайте!
Нельзя укореняться, вот что! И хотя следовало бы проделать всё именно сейчас, когда кормят яичницей, а ты не в силах коснуться текучего, но пока стоящего желтой линзой под своей пленкой желтка, а яичница - на гусином жире, а он вокруг жидкий, и надо ложкой выуживать скользкий белок, на который вот-вот из лоснящейся линзы источится желтая жижица, и потечет не как вода, а ползком, и одно спасение - стать деревом, но только не укореняться, ибо с земли переползут все продолговатые жизни и улитка протащит по тебе свои слюни. А вот если не укореняться, если встать, не касаясь земли, только с лету можно будет удариться в тебя и поползти по тебе, но ты же отнекиваешься, отказываешь всем, качаешь кроною, и они, если не птицы, отлетают.
Поевши и оглядев стены, печь и запечье, Вера продолжала сборы. Снизу играли музыку, хотя, как всегда, тянули кота за хвост. Что это - музыка, было ясно, но зачем она - не поймешь. Звуки, тихие и грустные, возникали долго и медленно или быстро-быстро то поодиночке, то по нескольку сразу. Однако до ни одной песни а р ш и н м а л а л а н у играющих никогда не доходило.
Правильней сказать, что Вера вовсе не обратила внимания и на музыкальные упражнения нижних жильцов, и на нудный нескончаемый скрип двери, словно бы сперва долго отворяемой, а потом еще дольше затворяемой. Возможно, звук был не дверной, а долгий музыкальный, ибо нижние соседи дорожили такими нескончаемыми звуками, всегда почему-то настаивая на них вопреки тишине.
Вера собиралась в школу рабочей молодежи и поэтому украшала молодое и пухлое лицо. Она натерла какую-то бумажку красным облупленным карандашом и обработала ею для более особого кумачного румянца щеки, глядясь при этом в стоящее на фражетовой, представляющей счетверенную львиную лапу ноге, покачивающееся в облезлой до латуни квадратной рамке зеркало. Потом по бровяным, дочиста выщипанным местам, вдавливая наслюнявленный черный карандаш в припухлые безволосые места, провела тонкие линии, и получились как бы лупо-глазые домики. Потом отчесала волосы назад, поближе и параллельно к узкому лбу схватила их заколкой, а сбоку под волосы, между корнями и заколкой, протиснула палец, которым вытащила, морщась, из-под заколки волосы вперед и вверх, пока надо лбом не получился пустой волосяной валик. Затем принялась во все стороны наклоняться, проверяя, не видна ли комбинация, но ничего не увидела, так как наклоны передавались подолу, и он, опускаясь, нарушал картину. Потом, как всегда, оглядела стены. Раз и еще раз. И печку тоже.
С некоторых пор он стал видеть движения как они есть и удивлялся их мешкотности. Даже мгновенные и стремительные, они представлялись ему теперь - хорошо если медленными - просто замирающими. Сам он тоже стал на удивление медлителен: волок ноги, шевелил у боков руками и целую вечность подносил ложку ко рту. Так же неспешно протаскивали ложки его домашние, и, если бы не кое-какой спех на исходе движения, конца бы ложечным проносам не было.
Убыстрение это было сопоставимо вот с чем: на кончике тонкого его и старого с влажными ноздрями носа теперь всегда собиралась капля. Скапливалась она медленно, он это чувствовал, но поспеть утереться не мог, неуверенный, успеет ли рука в медлительности своей достичь носа, и потому давал капле собраться как следует. Но тут кто-то из домочадцев медленным голосом вскрикивал: "Сейчас упадет в суп!" - и капля сразу неторопливо падала, и падение это получалось быстрей скапливания. Он запоздало вздымал руку, но подползал кто-нибудь из домашних, забирал его нос в платок и, не щадя влажных восковых ноздрей, зажав их с боков, говорил: "Высморкайся же, если самому лень!" И отползал прочь. И опять ложки подтаскивались ко ртам, а с них коровьей слюной свисал стеклянный белок, и от яичницы рты у внучек желтели, и внучки могли захотеть поцеловать его этими ртами.
Ни в каком движении не осталось больше живости! Даже жена, стремительно бившая телом в его стремительное тело, быстро преображавшаяся то в объятии, то в беременности, ловко растившая детей, проворно изготовлявшая еду, туго накачивавшая примус, сейчас про многое, как оно делается, забыла и мешкотно хлопотала вокруг, стараясь убедить его, что ничего в мире не устало и не мешкает.
Оглядев стены, Вера пошла спускаться уходить. Ей предстояло с этажа ихней квартиры по тесной, как трап, лесенке круто сойти вниз и выйти на улицу из трухлявого своего дома, насчет которого многие полагали, что раньше он был церковь.
Лесенка, по которой спускалась Вера, была с поворотом, и верхний ее марш располагался как бы в фанерном наклонном пенале, причем снизу - на пенальном боку - находилась скособоченная дверь, тоже фанерная, для крепости обколоченная по обводу шерстистыми брусками. Трясясь своей косиной, проскребывая разлохмаченным торцом бруска по квадрату площадочки, дверь эта плохо входила в свою скособоченную брусочную же коробку.
Поскольку располагалась дверь в боку наклонного лаза, отворять ее получалось или - если спуск происходил задом наперед - ударив задницей, или пхнув ногой назад, или неуклюже в тесноте повернувшись. А тогда - хоть ногой, хоть двумя руками.
Ты очень стар и прожил жизнь, и разгадал мир, полный ненужностей и докучливости. Ты хочешь приспособиться к нему, разоблаченному тобой, но всякий раз внезапному; ищешь от него защититься, а тебе в этом никто не помощник. Все подкрадываются и мешают. Вот, скажем, ты собрался спать. На дворе стемнело, и ты устраиваешь себе постель. Она у окна на раскладушке, и лежишь ты вровень с подоконником, так что для заглянувшего ночью в окно вполне можешь сойти за продолжение подоконника в сером нутре уснувшего дома.