Шрифт:
Ноябрьское утро встретило Таньку мелкой противной моросью. Дождевые капли вколачивали полусгнившую коричневую листву в рыхлый чернозём. Деревья, хищно растопырив свои оголившиеся ветки, раскачивались под порывами колючего нервного ветра. Запах осени с каждым днём становился всё более едким, более пронзительным. Танька всегда его терпеть не могла. Ей казалось, что именно так пахнет отчаяние и безысходность. Воронье карканье она тоже не любила, особенно по утрам. Вот только нахальным птицам было глубоко наплевать на мнение какой-то медсестры в дутой куртёнке и шапке, больше похожей на чулок, они самозабвенно пели свою похоронную песнь, прощаясь с умершим летом.
– Награда-да, награда – да, – слышалось Шариковой в перестуке трамвайных колёс.
Серый городской пейзаж тянулся и тянулся за окнами. Водитель что-то периодически рявкал, то ли объявляя остановки, то ли напоминая об оплате за проезд. Кондуктор – злая тётка с почерневшим от усталости и отёкшим от частых возлияний лицом, протискивалась между шуршащими куртками и засаленными спецовками, гремя мелочью и отрывая билеты, с таким видом, будто это головы врагов.
– Награда – да, награда – да, награда – да!
Разве Танька не заслужила? Заслужила и ещё как!
Вредную склочную старуху в отделение доставили с почестями. Её появления ждали и боялись. Ведь Иванова – не абы кто, а мать какой-то там шишки из городской администрации.
Бабке тут же выделили отдельную палату с телевизором, холодильником и индивидуальным санузлом, а ещё – Таньку, в качестве личной медсестры, служанки и дуэньи. Ох и намучалась с нею Танька! Старуха то орала на неё, называя бестолочью и вертихвосткой, то хвалила и не отпускала от себя не на шаг.
Старушенция могла без умолку болтать о своём любимом внуке, описывая его достоинства, восхищаясь живым умом и многочисленными талантами. А когда, наконец, решала, что ей надо отдохнуть, требовала историй от Таньки. И девушка рассказывала о Лёше, об аварии, о мытарствах по больницам.
Однажды, Таньке посчастливилось увидеть внучка Ивановой. Капризный вертлявый мальчишка, бегал по палате, кричал что-то нечленораздельное, бил любимую бабулю кулачком в живот и ржал, как полоумный. Старуха же, умилялась каждым жестом, каждым произнесённым словом ребёнка, пыталась поцеловать в лобик, но тут же получала по носу. Никаких талантов, никакого живого ума Танька, вопреки бабушкиным заверениям, в мальчугане не разглядела. Может, по причине их отсутствия, а может потому, что детей не любила.
Каждый вечер Шарикова встречала с лёгким приступом тошноты и надеждой, что бабке станет плохо, и её увезут в палату интенсивной терапии. О нет! Девушка не стыдилась этих мыслей. Проработав в больнице более трёх лет, ты теряешь и стыд, и чуткость к чужим страданиям, а на их смену приходят цинизм и усталость, отупляющая, блокирующая все благородные порывы.
Но по коридору разливался невкусный запах больничного ужина, за окнами сгущались сырые ноябрьские сумерки, а старуха, вопреки чаяниям Таньки, оставалась всё такой же бодрой и весёлой.
– Милая моя, – говорила старуха, вытягивая свои потные ноги в колючих седых волосках.– Ты великолепно это делаешь. Знаю, девочка, ты устала, но ведь и я в долгу не останусь. Не забывай, кем работает мой сын, и на что он способен.
Танька, стараясь угодить, принималась тереть ладонями холодную, словно мёртвую кожу, царапая руки о жёсткие волоски, морщась от тухловатого запаха старческого пота.
Старухе было то жарко, то холодно, то весело, то грустно.
– Я не стану пить эти дурацкие таблетки! – в любой момент могла закричать она, отталкивая Таньку, подающую ей лекарства и стакан воды. – Вы хотите меня отравить! Вы уже меня отравили!
И засунув два пальца в рот, начинала вызывать рвоту. Извергнув содержимое желудка, бабка тут же требовала, чтобы медсестра немедленно убрала сие безобразие, как можно быстрее.
А как-то, старуха обмочилась. И Таньке пришлось ворочать вредную бабку, чтобы сменить постельное бельё, так как Иванова покидать своё ложе отказалась наотрез, сославшись на головокружение.
– Рукожопая недоучка! – визжала старуха в тот момент, когда Танька пыталась сделать ей укол. – Больно! Больно! Больно!
Огромные ягодицы, покрытые мелкими старческими прыщиками, белели в свете больничной лампы. Старуха тужилась, кряхтела и наконец, выпускала газы, прямо Таньке в лицо.
– Терпите! – жёстко говорила заведующая отделением на каждой пятиминутке. – Она – мать самого Иванова Петра Степановича! Не дай, Бог, пожалуется – получим все!
И медики терпели, но больше всех – Танька. Материла, разумеется, мысленно, гадкую старуху и трусливое начальство, неспособное защитить своих сотрудников, лила слёзы в подушку по ночам, чтобы не видел муж, глотала горстями успокоительные, кусала губы в кровь, и терпела, терпела, терпела. Ради обещанной награды, ради Лёши.