Шрифт:
Тем временем старик вытащил одну из окровавленных рук, взял ею нож, увеличил разрез и вновь погрузил руку с ножом внутрь туши:
– Сейчас печёнку добуду. А за тушей проедем на машине по льду, теперь бояться спугнуть нечего. Тушу спустим вниз прямо к машине.
Он начал быстро орудовать ножом внутри туши, а я вытащил свои согревшиеся, по самые локти покрытые кровью, ярко-красные руки, и тупо смотрел на них, не в силах оторваться. Кровь капала на белый снег. Всё это освещало показавшееся холодное солнце, охваченное радужным морозным кругом.
– Вытирай и прячь от мороза! – сердито сказал мне старик.
Он продолжал копаться в кровавом месиве, как вдруг лицо его окаменело, затем судорожно дёрнулось, словно его настиг приступ боли. Он с натугой сглотнул, выражение лютой боли исказило весь его облик.
– Сейчас увидишь, что мы с тобой натворили.
Я вымыл руки снегом, вытер кое-как платком, рассучил рукава куртки, надел рукавицы, и в этот момент старик извлёк и протянул мне обеими руками истекающего кровью зародыша оленя.
– Вот что мы сделали!
Это был хоть и маленький, умещавшийся на двух ладонях, но всё же полностью оформившийся плод. Ручейки крови и слизи, стекавшие с его ещё не покрытого кожей нежного, темно-розового тела, освещало яркое солнце.
Я молча смотрел на него, а внутри меня гремело:
– Что я наделал? Зачем я это сделал?
Я поднял взгляд на лицо старика, и вдруг… увидел в нём какую-то надежду. Не разобравшись, не поняв, я вдруг закричал ему прямо в лицо:
– Что? Что? Можешь? Ты можешь вернуть?
– Ну же! – заорал в ответ на меня старик, – ну, давай же, помогай мне! Ну! Жалей его! – он грубо сунул мне прямо в лицо тёплое ещё тельце, так что я едва успел подхватить его. А он повернулся к растерзанной оленихе, прижал к ней окровавленные руки и закричал ещё отчаянней:
– И её пожалей! Сильнее! Сильнее, ну!…
Я очнулся на том же месте, откуда стрелял. Неизъяснимым образом всё повторялось. Я снова испытывал то спокойно-восторженное состояние, в которое впадает каждый охотник перед спланированным выстрелом. Вот олень остановился за последним кустом, вот показался и медленно вышел на оголённый участок уступа. И как только туловище оленя показалось в круглом поле прицела, я медленно повёл спусковой крючок.
– Стой! Не стреляй, это матка, да ещё, может, на сносях, – нервно и торопливо, с фальшью в голосе, сказал старый Тун. – Эту пропустим.
Мы молча прождали ещё три часа и отправились в обратный путь ни с чем. Всё это время старик не только избегал разговора, но и смотрел куда-то в сторону. Перед уходом я раскрыл было рот, но колдун пробормотал:
– Да, да, иногда удаётся уйти от такого греха… Ты мне очень помог! Ты сильно чувствовал, сильнее меня, спасибо тебе. Молчи, ничего не спрашивай и никому не рассказывай, лучше считать, что это всё тебе приснилось. В снегу на морозе крепко засыпают, иногда навсегда. И всё забывают. А тебе, послушай старого Туна, лучше вообще охоту бросить. Зачем убивать без нужды? Это для нас охота – жизнь. Но мы зверей любим и бережём.
Вечером, когда я умывался после возвращения в сторожку, я обратил внимание на застывшую кровь под всеми ногтями. Да и на носовом платке были пятна густой крови. Помня слова старого Туна, я никому ничего не сказал. И навсегда бросил охоту.
Я люблю баню.
Когда волна «вакуированых» (в моём родном городе Шуе слово «эвакуированные» употреблялось разве что в документах) хлынула с началом войны затоплять убогое шуйское жильё, в основном коммунальное, всего лишь двадцать лет назад экспроприированное, она принесла в себе не только толпы измученных, с изуродованной психикой новых жильцов, но и мощное стихийное бедствие – тифозных вшей.
Так сложилось, что «вакуированы» в Шую были в основном беженцы из Ленинграда. Местные, родные, незаразные вши распространились ещё до этой волны нового, свехтугого жилищного уплотнения, а вот питерцы принесли с собой в Шую вшей тифозных. Как и по всей воюющей России, были приняты срочные, жёсткие меры по профилактике тифа. Эти меры включали прежде всего «государственные бани», то есть санпропускники – гигиенические конвейеры.
Когда настала очередь нашего перенаселённого коммунального дома, раздалась команда всем выйти во двор. Команду отдали двое – участковый и управдом. Женщины и дети, старожилы и "вакуированные", сбились в одну запуганную, беспорядочную кучу. Командиры кое-как сформировали построение в отряд и даже скомандовали: "Марш!" Все тронулись с чувством опасности и тревоги. Шли к милиции, где и располагался санпропускник. Нас патрулировал управдом. Дети спрашивали мам: "А нас оттуда отпустят?" Мамы в смятении, скорее себе, отвечали: "Должны, конечно! Чего такого мы сделали?" Бабушки бормотали: "От сумы и от тюрьмы не зарекайся!"
Это была настоящая преисподняя. Пускали небольшими партиями. Попавший в это казённое, между прочим, бесплатное заведение, оказывался сначала в маленькой комнатке, где жутко пахло палёной шерстью. Здесь грозная, мужеподобная парикмахерша с ручной, больно выдёргивающей волосы машинкой, стригла наголо и женщин, и детей – всех подряд из длинной очереди. Остриженные волосы тут же сжигались в буржуйке, стоящей рядом с табуретом для стрижки и распространявшей дикую вонь. Чтобы вши из состриженных волос не убежали, ножки табурета и буржуйки стояли в противнях с дезраствором. Зеркал, дабы женщины не пугались своего вида, не было ни в этом, ни в последующих помещениях. Рядом страшная, как Баба-Яга, старуха-медсестра с большой банкой йода смазывала ватным тампоном на простой лучинке ссадины от машинки на стриженых головах и колтуны. Далее шла раздевалка, где остриженные и прижжённые йодом раздевались догола, складывая одежду в горячие жестяные ящики. Эти ящики задвигались в отсеки громадной дровяной печи. Установка каждого нового ящика с одеждой выталкивала с другой стороны печи такой же ящик с «обработанной» (температурой) одеждой. Знатоки призывали нас, детей, прислушаться – им слышно было, как в ящиках трещали, лопаясь от жара, мириады вшей. Из раздевалки все мы, стриженые, попадали в мойку, где следующая угрюмая медсестра, нимало не церемонясь, сначала большой малярной кистью, макая её в ведро, обмазывала обнажённые тела, особо головы и паховые области, жидким мылом с растворённым дустом, а затем этой же кистью подталкивала намазанных к ржавым раструбам, изрыгавшим пульсирующие струи тёплой воды. Все покорялись этим безмолвным толчкам, всё было без слов ясно и понятно. В казённых застенках госбани тёплая вода и своя, "обработанная", горячая одежда вселяли надежду на освобождение. На выходе всех охватывало чувство спасения, словно их выпускали из тюрьмы.