Шрифт:
Это, впрочем, не все мелкие унижения, с которыми были связаны «доставания» книг. В «списке» редко бывали книги издательства «Наука». Зато там всегда присутствовали детские книги. А в гуманитарном корпусе МГУ был киоск издательства «Наука», и у тамошней продавщицы была маленькая дочка. И вот я приходила и вкрадчиво просила оставить мне, например, справочник Черейского «Пушкин и его окружение». И спрашивала, не нужен ли продавщице, например, новый Успенский (в данном случае уже не Борис Андреевич, а Эдуард Николаевич). И она, как и женщина из Книжной экспедиции, смотрела на меня, как будто съела крысу без сахара, но Успенского милостиво принимала и Черейского откладывала. Потом, уже после 1991 года, на новом историческом этапе я ее встретила в качестве кассирши в книжном магазине «Наука». Какое счастье было просто заплатить деньги в кассе, ни о чем не прося.
А еще был книжный обмен! Тоже экзотика, о которой молодое поколение, думаю, не имеет ни малейшего понятия. Обмен был двух родов: официальный и неофициальный. Официальный – это значило, что в книжном магазине отгораживали закуток, человек приносил туда книгу, которая ему не нужна, сдавал «на комиссию» и оставлял список тех книг, которые хочет за нее получить. А другой человек приходил в магазин, смотрел, что там выставлено, и прикидывал, может ли он удовлетворить требования неизвестного сдатчика. Моей главной удачей на этом поприще был обмен книги «Дядя Федор, пес и кот» (опять Успенский) на «Двенадцать цезарей» Светония. Причем, неся домой Светония, я думала (и думаю до сих пор), что при таком обмене каждый считал контрагента круглым идиотом. Обменять Успенского – на Светония! Обменять Светония – на Успенского! Но я в этой комбинации была меньшим идиотом, у меня дома остался дубликат: и дядя Федор, и Матроскин, и Шарик (отличная книга, кстати, недооцененная как антикоммунистическая утопия: живет мальчик с котом и собакой в деревне, и ни тебе председателя колхоза, ни тебе секретаря райкома; от государства только почтальон Печкин).
А неофициальный обмен был разновидностью черного рынка. Установление контакта с людьми, бродившими, например, на Кузнецком мосту неподалеку от Книжной лавки писателей, начиналось с долгого и непродуктивного обмена репликами: «А что у вас есть?» – «А что вам надо?» – но иногда в конце концов все-таки удавалось выйти из этого коммуникативного тупика и договориться. Здесь моим главным триумфом был обмен с неким дяденькой с бегающим взором. Он мне – двухтомник Томаса Манна «Иосиф и его братья», а я ему – несколько томов старой «Библиотеки приключений». Причем сговорились мы с ним, когда я была на сносях, а выносила я ему на крыльцо «Библиотеку приключений», только что разродившись. Он галантно приехал к самому подъезду, за что ему спасибо.
О словаре Ларусса
Чтобы закончить разговор о моих книжных приобретениях, расскажу о главном и в, так сказать, количественном, и в качественном отношении. В 1984 году мне рассказали, что вдова переводчика Евгения Гунста продает принадлежавший ему энциклопедический словарь Ларусса (Grand dictionnaire universel de Larousse). 16 томов 1860–1870-х годов издания (15 томов от A до Z и 16-й дополнительный), каждый том весом килограмма два, если не три, страницы тончайшие, текст на каждой мельчайшим шрифтом в четыре колонки. Я этот словарь прекрасно знала, потому что до изобретения интернета комментировать французские реалии приходилось следующим образом: выписываешь интересующие тебя имена и события в блокнотик, идешь в библиотеку – Ленинку или Иностранку, там выписываешь из Ларусса или другого замечательного словаря то, что нужно, возвращаешься домой и на пишущей машинке (!) впечатываешь эти сведения в свой комментарий. Идея, что этого Ларусса можно иметь дома, была примерно так же правдоподобна, как и путешествие на Луну (или во Францию: до перестройки поездка во Франция была для меня ничуть не более реальна, чем полет на Луну). А стоил он 700 рублей, то есть полугодовую среднюю зарплату. У меня, впрочем, зарплаты не было никакой, потому что я в течение всей советской эпохи, с тех пор как в 1978 году окончила аспирантуру, была «пролетарием умственного труда» и зарабатывала на жизнь переводами. И как раз от предыдущего гонорара у меня эти 700 рублей остались, хотя ухнуть их все сразу в такую покупку было как-то страшновато. Но, с другой стороны, я понимала, что если откажусь, то потом буду жалеть всю жизнь. И я решилась и потом не пожалела ни разу, потому что количество информации, которую я из этого словаря извлекла для себя и для коллег, огромно (информации не всегда точной, порой основанной на слухах, сплетнях и анекдотах, но всегда колоритной и нередко уникальной). Единственный, пожалуй, его недостаток для комментатора – некоторые люди в нем родились, но не умерли. То есть про какого-нибудь литератора или политика, который умер в 1880-х или в 1890-х годах, Ларусс может сообщить только дату рождения. И приходится дату смерти отыскивать в других словарях, более поздних.
Я эту историю про покупку Ларусса рассказала более подробно в недавно вышедшей книге «И я и мебель моя. Истории, рассказанные экспертами и друзьями Школы „Репное“» (Воронеж: ПК «Ангстрем», 2020), посвященной прекрасной просветительской организации, действующей в Воронеже под названием «Школа эффективных коммуникаций „Репное“». Поскольку ее создатель Геннадий Чернушкин – владелец мебельного холдинга, то всем «экспертам и друзьям», кого попросили написать тексты в его честь, заказали рассказ о какой-нибудь любимой мебели. Но моя мебель уж настолько ничем не примечательна, что рассказывать о ней я бы ни за что не стала. И рассказала вместо мебели – про словарь Ларусса (тоже в определенном смысле предмет интерьера). У Валерия Попова, чьи ранние рассказы (в отличие от его позднего творчества) я очень люблю, есть такой рассказ «На прощанье», где повествователь, переехавший на новую квартиру, в последний раз приезжает на старую и описывает, в частности, водосточную трубу, видную из окна, а потом парирует возражение воображаемого собеседника: «Ну вот, опять я про трубу! Ну и что? Нельзя? Про березки – можно, а про трубы – нельзя? А ведь для нас эти трубы – то же, что для деревенских березки». Ну вот, а мои «березки» – это словарь Ларусса. Кстати о сожалениях. Букинистические иностранные книги в 1970–1980-е годы можно было купить практически в одном месте – в книжном магазине на улице Качалова (ныне Малая Никитская). Но там все зависело от удачи, а она улыбалась далеко не всегда. И вот было несколько французских книг, которые я там видела, но – то ли по глупости, то ли потому, что денег при себе не было – не купила. И сколько лет потом эти некупленные книги, как пепел Клааса, стучали в мое сердце. Наступила другая эпоха, я попала во Францию и книги эти купила, вот они стоят на полке – но все равно очень ясно помню тогдашнее раскаяние: как же можно было упустить такую возможность?
Я сказала, что список Книжной экспедиции был единственной папиной привилегией, но была еще одна, которую папа, впрочем, получил не по должности, а по дружбе. Благодаря замечательному Огану Степановичу Чубарьяну (отцу нынешнего академика), который был заместителем директора Ленинской библиотеки и очень хорошо относился к папе, свершилось настоящее чудо и мы (то есть папа) получили персональный абонемент в Ленинку. То есть могли брать книги – не все, но многие – домой. И этим пользовались не только мы, но и некоторые мои друзья; я для них тоже что-то заказывала. Позже нашим добрым ангелом в Ленинке стал недавно ушедший Эдуард Рубенович Сукиасян, великий знаток библиотечной классификации, и благодаря ему абонемент продлили. В 2000-е годы, когда папа работал над своей антологией «О редактировании и редакторах», ему эта возможность получать книги из Ленинки на дом очень пригодилась. Я притаскивала ему сумку книг, и он на компьютере «выпечатывал» из них нужные фрагменты. Кстати, чтобы показать, кто такие мои родители, достаточно одной сцены. Лето 2010 года, в Москве стоит нечеловеческая жара. А папа как раз заканчивает рукопись этой самой антологии о редактировании. И вот на окне висит мокрая простыня, чтобы было не так жарко, и родители (папа, напомню, 1924 года рождения и мама – 1927-го) занимаются сверкой: мама читает вслух, а папа следит за текстом на экране компьютера. Мама, Нина Ильинична Мильчина, кстати, тоже профессиональный редактор, и не было ни одной моей книги, в которой она бы не нашла нескольких опечаток (хотя у моих книг были, как правило, очень хорошие корректоры). Просто некоторые люди не умеют читать внимательно, а мама и в 94 года не умела читать невнимательно. Мамы не стало в декабре 2021 года. И теперь я уже не услышу, как, читая очередную выпущенную мною книгу, она говорит, заметив мою оплошность: «Я, конечно, ничего не понимаю, но посмотри: разве это правильно?»
Терапевтическое воздействие романа «Москва – Петушки»
Чтением самиздата и тамиздата я тоже вначале обязана родителям. Хотя они ни в какой диссидентской деятельности не участвовали, но в редакции журнала «Полиграфия», где работала мама, были целых два человека, которые имели доступ к такой литературе; маме они доверяли и с ней делились. Ситуация, уже многократно описанная в мемуарах: мы получали – правда, не на одну ночь, а, как правило, на день-два – и «Раковый корпус», и в «Круге первом», и «Лолиту» («Лолита», кстати, кажется, была именно на одну ночь). А потом, когда я поступила на филфак, этой «просветительской деятельностью» занялись мои друзья, будущие филологи. Ну и, конечно, в ход шла пишущая машинка. Хотя перепечатывала я вещи сравнительно невинные, неполитические: рассказы Хармса, стихи Бродского. И свою прекрасную бабушку Полину Михайловну, профессиональную машинистку-стенографистку, подключила к этому делу. Все как полагается, на тонкой бумаге, чтобы получилось как минимум четыре экземпляра (галичевские «четыре копии»), и один оставить себе, а три раздать друзьям. А большие самиздатовские книги, перепечатанные кем-то, иногда можно было купить, даже уже переплетенными. У меня был такой «Пушкинский дом» Битова и еще «Москва – Петушки».
Кстати, с романом Венедикта Ерофеева, который я до сих пор очень люблю и ценю, у меня связана забавная история о целительном влиянии чтения. История смешная, но целительное влияние было оказано вполне всерьез. Я защитила кандидатскую диссертацию 23 марта 1979 года, первой из всей нашей филологической компании, и перед защитой ужасно волновалась. До такой степени, что стала с утра перечитывать собственную диссертацию (а вдруг меня спросят: а что вот у вас такое написано на 168-й странице, а я не помню!!!), кроме отвращения, ничего не ощутила, решила для успокоения поесть и вдруг обнаружила, что от волнения не могу попасть вилкой в сосиску. Чем отвлечься? И я взялась перечитывать «с любого места» книгу Ерофеева (которую частично знала наизусть, но перечитывать это не мешало). Почитала полчаса, абсолютно успокоилась, с огромным сожалением оторвалась от «Петушков» и отправилась на защиту. Я думаю, что в моей жизни это самый показательный пример терапевтического воздействия литературы.