Шрифт:
Природа торжествовала, радуясь своей ловкой нехитрой придумке. Как старая ведунья, она раздувала магический колдовской огонь, призывая к нему всё сущее. И твари земли и воды, воздуха и глубин спешили к его свету и теплу, забывая себя ради новой жизни, готовой в свою очередь повторять то же самое.
Их песни, звуки и голоса вплетались в ровное дыхание лесов и полей, гор и морей, чтобы навсегда исчезнуть в бездонной реке забвения, чьи мёртвые воды равнодушно принимали в себя всё, лишний раз убеждая живущих, что нет ни будущего, ни прошлого, не существует ни славы, ни позора и нет ни достоинства, ни унижения.
Нельзя сказать, что юноше очень подходил его карнавальный костюм. Было какое-то дикое несоответствие между истинным и мнимым, ибо в крепком загорелом теле совсем не умещалась его человеческая душа, смущённая вульгарными песнями и плясками гремящего карнавала. Его время остановилось, ибо не было больше ни минут и ни дней, а было лишь нервное дрожание пальцев и неровный стук заболевшего сердца. Счастье и пагуба разрывали сердце на части, не имея никакой возможности уступить или же примириться.
Природа никогда не предоставляет человеку выбора. Его выбор только с тем, чем природа не обладает – с созидательным разумом и независимой волей. Юноша понимал: разбуженное в нём чувство и разум несовместимы. Победившее чувство ведёт к страданию, восторжествовавший разум – к отрицанию непреложных уложений мироздания, придуманных природой и предписанных человеку.
И он не желал делать никакого выбора. Юноша брёл по тёмным аллеям своего мира, стараясь больше не смотреть по сторонам, где вплоть до горизонта теснились яркие, обворожительные миражи. Его дорога была усыпана рваными хлопушками и затоптанным конфетти, а следом бежали медноголосые трубные звуки и визгливые плески неутомимых смычков.
Он сожалел не о потерянном нелепом празднике, не о своей неприкаянности и оставленности, а о том, что не мог припомнить её лицо.
С негодованием он отгонял предположения об её условности, безликости; только эта мысль возвращалась к нему снова и снова, всякий раз приводя за собой резоны, от которых он был уже не в состоянии отмахнуться.
Наконец, умолкли назойливые смычки и трубы, притих город; и если юноша начинал вслушиваться в его невнятный велеречивый речитатив, то ясно различал среди ничего не значащей болтовни призывный и задорный женский смех, которому с готовностью отвечали грубые голоса крепких и весёлых парней. И если сосредоточиться и внимательно приглядеться к скверам, паркам, площадям и дворам, то в городских тенях нетрудно будет заметить изменчивые силуэты самой природы, умело разделившей всё живое на мужское и женское.
Голос моря
Море кипело, пенилось и бурлило, выбрасывая из своих глубин белый холодный дым.
Но неспокойной была не только его вздыбленная равнина – неспокойной была и сама невозмутимая доселе океаническая толща, которая вращалась тяжёлым телом подле хрупкого основания Земли, образованного из пористой окаменелой лавы.
Дремлющая стихия долго молчала, оставаясь неподвижной, словно бы вовсе не замечала того бестолкового шумного мира, что зацепился за её прежнее дно, заботливо выложенное многочисленными слоями осадочных пород, которые она собирала по своим бескрайним просторам долгие миллионы лет.
Человек не слышал сурового голоса разгневанной стихии, но что-то неспокойное и тревожное поселилось и в его душе, будто бы он случайно обронил исключительно нужную для себя вещь, и она предательски закатилась в гиблые щели всепоглощающего небытия.
Человек даже не вполне понимал и осознавал свою нечаянную потерю – всё вроде бы оставалось на своих местах, разве что он никак не мог вспомнить, как он когда-то отвечал на неожиданно возникшие перед ним вопросы: для чего жить, что ты умеешь и каков от тебя прок. И куда бы он ни взглянул – везде перед ним, как зловещая грёза, пенилось и взрывалось тёмными гибельными валами бушующее море. Он внимательно смотрел себе под ноги, но так и не замечал того, что потерял. Он заглядывал в своё прошлое, однако там почти невозможно было что-либо ясно различить. Он видел светлые города, залитые солнцем; добрых, улыбчивых людей, спешащих к нему навстречу. А, может быть, и не видел, просто это ему грезилось тоже – и улыбчивые люди, и светлые города…
Он оглядывался вокруг себя и нервно прислушивался к окружающим, словно пытался уловить малейший намёк на произошедшие вокруг перемены от его злополучной потери.
Но мир по-прежнему беспечно шумел, внешне никак не обнаруживая своего беспокойства, и совсем не помнил, как однажды уже был поглощён тяжёлой водой, пришедшей к нему отовсюду.
А разбуженное море пело, но не злыми голосами диких сирен, а всей своей взволнованной массой, твёрдо решившей прирасти неблагоразумной землёй. Его грозная песня, минуя слух, проникала во всякую живущую в воде или на суше тварь, заставляя её озираться по сторонам и глубже заглядывать к себе в душу, чтобы всё-таки вспомнить: для чего жить, что надобно уметь и каков от этого всего должен быть прок.
Человеку порой даже казалось, что он слышит голос моря, поскольку каждой клеточкой чувствовал его приближение; непокой преследовал его, ведь он не мог не догадываться, что это по его вине проснулись тёмные волны, обращённые несокрушимой дремучей силой к суетливой земле.
Впрочем, он не особенно корил себя за рассеянность и беспечность, полагая, что во всём повинна его человеческая «стая», не придающая значения таким важным вещам, от которых зависит вселенское благополучие и мир.
«Ну что я? – успокаивал он сам себя. – Сначала я привык к безразличию этой “стаи”, полностью смиряясь с её равнодушием и безответственностью, затем сам научился быть безразличным, считая себя ничем не обязанным тем, кто не слышит и не замечает меня. Наконец, я и вовсе ощутил себя абсолютно независимым и свободным. Только что-то, пожалуй, я упустил и не заметил, уронил и не оглянулся, раз подобно жуткому наваждению вырастают передо мною тёмные волны и стелется под ногами белый холодный дым, имеющий солоноватый запах моря».