Шрифт:
– Пех, пех, воистину редкое счастье!
– Хозяин с весёлой наглостью уставил в пространство между ними единственный глаз свой и завертел в чрезмерной близости от их носов на манер пращи грязную тряпку. Второй глаз, словно окружённый потоками лавы кратер, утонул в шрамах.
– А я вот, к примеру, соображаю: не припомню такой вот весны, как эта вот, в нашем Корнуолле, вот.
– Патриот, - возразил сбитый с монолога проезжий, - ещё два пива.
Его спутник, помоложе и что-то уж слишком хорошенький, мечтательно глядел за окно. Там, шагах в десяти от обжорки, заметно нервничали привязанные к дереву две их лошади. Рядом в чёрной грязи, то есть на дороге, вокруг прочно застрявшей колесницы возились, посапывая, солдаты. Грязь звучно чавкала. В колеснице, отлитый из металла божок на постаменте, невозмутимо стоял рыцарь. Его лошадь, обречённо уложив брюхо в родимую почву, больше напоминала стельную корову, чем благородного скакуна. Краснокарий глаз её мучительно косил. Доспехи рыцаря незапачканными выпуклыми частями пускали голубеньких зайчиков за дорогу, на рыжее поле, и дальше, к убогой изгороди, за которой сгрудилась отара тощих овец, окружённая стаей псов. Псы, овцы и пастух мало чем отличались друг от друга. Никогда, значит, в этом их Корнуолле не было такой вот весны.
И, значит, никогда в этом Корнуолле не таяли так резво снега в рыжую траву, похожую на лосиную шкуру. Не зеленели так славно и в таком соблазнительном отдалении мягкие холмы, не вспыхивали так мерцательно остатки льда на их склонах - зелёных, чёрных, рыжих. Никогда, стало быть, не пахло так вот раньше: влажной близкой глиной и далёким морем, чуть нагретой сухой травкой и пивом, и ржавчиной, и всем остальным, и в таком томительном сочетании, и в таких полезных носоглотке пропорциях. Таких болезненных для сердца тела и сердца души пропорциях.
И вот, подобно спазму гортани, оно, сердце души трудно впитывает этот настой, такой горький и сложный, и одновременно простой. Вот ему, сердцу души, становится счастливо и нежно, и чуть странно, и немного стыдно. Потому что сердце ума вступает в спор и внушает: ты ведь куда старше и мудрее, и вечнее всего этого, снисходительней! А это всё лишь обман, игра разноцветных и разноотражающих стёкол глаз. Сердце ума внушает: в твоих силах придумать игру иную, непохожую, переиграть эту или отменить всякую игру навсегда, достаточно тебе лишь пожелать этого, о, ты, сердце души. И такое дело сделается тобою без усилий, по желанию лишь только сердечному.
Но внушая, само сердце ума прекрасно знает - и о том прекрасно известно сердцу души - что это не так. Что это совсем не так, потому что так быть не может. Вот от такой лжи сердца ума и стыдно сердцу души. И больно, и многое ещё. И нет, и да. Вот. Но нет, но да! Будто не сердце ума, а само оно, сердце души так солгало, такое простучало, пробило, такое вот ляпнуло. Стыдно, и больно, но не слишком - а просто и легко, будто ляпнуло оно это не сейчас, не сегодня, а вчера или позавчера, неважно... важно, что задолго до рождения этой самой вот весны, столь достойной всяческой снисходительности, потому что столь очевидно хрупкой - и такой непременно обязательной. Неудачно ляпнуло, пусть и не по своей вине, а по вине плохопослушной гортани, или языка, но такое - чего уже не поправить: или никогда, или что может быть поправлено только этой самой весной корнуоллской, только ею самой. Если хотя бы это может быть. Даже хотя бы этого быть не может.
Но сказано! И умишко сердца прекрасно это знает - невзирая на свою собственную потребность внушать, и внушать иное, - как убога и смешна жизнь любого сердца в сравнении даже с этой призрачной весной их жалкого Корнуолла, такой, как она есть. Или отражается разноцветно в стёклах глаз. И с весной, как бы она ни была хрупка, и всякими другими отражениями, к счастью - не погубленными никакими ляпами сердчишек, этими слишком мудрыми ляпами. Живыми отражениями, в которых единственно стоющее - она сама, весна, такая глупая и непоправимая, в своей единственности и в единении всех отражений: льда, металла, грязи, женственных изумрудных холмов, красной ржавчины, лошадиного глаза, глиняной стены обжорки, пивной пены, озера, а на том его берегу неуклюжих башен из серого пористого камня и моста через затоку, отражающихся уже не только в глазах смотрящего, а и в фиолетовой поверхности воды - среди оранжевых оспин воды. А там и серая галька на дне озера, опускающаяся в глубины так же быстро, как быстро стаяли этой весной снега в рыжих полях их Корнуолла.
Трое солдат вынули всё ещё невозмутимого рыцаря из колесницы и вынесли его на сухое место. Пастух тупо глядел на всё это из-за ограды, опершись подбородком на палку. Ворона села на седло одной из привязанных к дереву лошадей: гнедой. Начинало темнеть.
– Я хочу поговорить о смерти, господин мой, - протянул хорошенький молодой проезжий томно.
Спутник его понимающе кивнул.
– О чьей же?
– О своей, Гор, о своей.
– Охотно, ибо нет ничего проще этого, принц мой Амлед. И для многих, без сомнения, нет ничего увлекательней. Но я, признаться, не усматриваю в ней никакой необходимости.
– Зато тебя она усматривает, проезжий, не сомневайся!
Хозяин яростно брякнул полными оловянными кружками в стол, отчего на нём зазвенели уже опорожненные сосуды, подпрыгнули деревянные таблички для письма и нежно зазудела расщепленная рыбья кость в походной чернильнице, привязанной к поясу Гора.
– Патриоты салютуют нам, мудрейший и красивейший принц мой, - вздохнул он.
– Ибо - чем же им ещё заниматься?
ТАБЛИЧКА ВОСЬМАЯ.
– Известно, - Амлед опорожнил свою кружку, не отводя глаз от пейзажа за окном, в котором рыцарь занимал всё более существенное место, потихоньку приближаясь к обжорке, - что благородная смерть наполняет смыслом жизнь рыцаря.
– Это уж как изволите, - отхлебнул Гор из своей, - впрочем, что за проблема? Нет ничего, говорю я, проще, чем придумать конец.
– Не надо ничего придумывать. Надо слушать, что тебе нашёптывают, что сладко напевают ангелы. Надо фиксировать то, что они ежемгновенно, в том числе и сейчас, навевают. Или, если ты глух к гармонии и мелодии, я буду слушать, что они напевают мне. Тебе же останется лишь покорно записать то, что я переведу с языка музыки на язык слов.
– Ангелы? Помилуйте, вы не знаете, о чём говорите, принц. Ангелы вам представляются эдакими певчими птичками, но без обезображивающих их личики клювов и их тела перьев. Я знаю, этот образ вы нашли на картинке в пошлой книжке, предназначенной желающим научиться читать. На этой картинке именно такая птичка парит над новорождённым. И всё там такое золотое, такое голубое, тьфу, от этого должно стошнить и неумеющего читать! А я вот читал другую книгу, очень серьёзную, а не смотрел картинки, ибо их там нет, и там ангелы описываются похожими на что угодно, даже на колёса, на эту вот застрявшую в грязи колесницу, на вложенные друг в друга подобно магическим обручам шары с глазами - но только не на пташек. Что книжки! Мне самому довелось видеть и слышать ангела... Пусть во сне, но это был правдивый сон, потому что его нельзя было отличить от действительности. Он был даже действительней всякой действительности, потому что я не всегда верю в действительность действительного, а в тот сон - верю твёрдо. Итак, я видел ангела, и это был огромный слюнявый ребёнок на бронзовом ночном горшке. И пение его отнюдь не отличалось мелодичностью, это был вой, оглушительный скрежет и гром. К тому же он аккомпанировал себе, стуча по горшку... Поверьте, принц, нельзя переложить на слова такую музыку. Совершенно невозможно её как-нибудь записать.