Шрифт:
– Очень рада тебя слышать, – сказала мама голосом без малейшей нотки радости.
– Прости, пожалуйста. Мы тут пели и общались, и я как-то не заметил времени. А сейчас еще и метро закрыли.
– Так вы уже допели?
– Не совсем еще, но те, кто живут рядом, постепенно расходятся.
– И что ты собираешься по этому поводу делать?
– Надеюсь, найдут, где меня положить. Здесь большая интеллигентная квартира.
– Охотно верю, – ответила мама. – И избранное общество. Почти аристократическое. В подобных местах оно всегда такое. Главное – в него попасть. Большое тебе спасибо, что позвонил сегодня, а не через неделю.
Митя растерялся и промолчал.
– Спокойной ночи, – сказал он.
– Как скажешь. Спокойной ночи и тебе. – Мама повесила трубку.
Митя вернулся к макаронам, все-таки вывалил их на тарелку, поискал нож и вилку, вспомнил, что нож не нужен, не нашел ни того ни другого и все-таки съел лапшу руками. Тихо вымыл за собой тарелку. Заходя в спальню Урдиных родителей, он почувствовал себя крайне неловко, но при виде комнаты понял, что вписывались в ней и до него. И, вероятно, вписывались немало. Завалился на шершавое покрывало. Первый раз в жизни попытался уснуть, не раздеваясь, но из этого ничего не получилось. Тогда он снова включил свет, открыл платяной шкаф, нашел постельное белье, постелил, даже вставил одеяло в пододеяльник, забрался под него и почти мгновенно уснул.
Проснулся он оттого, что Урда вылила на него банку холодной воды.
– Тебе здесь что, гостиница? – крайне недовольно спросила она. – Тоже мне разлегся. А кто потом белье стирать будет? Ты? Что-то я сомневаюсь. По шкафам все лазать умеют, только у нас в Питере так не принято. Усвоил?
– Угу, – сказал Митя.
– Тебе в Питере вообще есть где вписаться? Я тебя могу еще день-два повписывать, но здесь тебе не флэт.
– Я уже понял. Но я вообще-то питерский.
– Так какого ж хуя ты здесь делаешь? – Теперь была ее очередь удивляться.
– Ты вчера сказала, что меня предки уроют, если я в таком виде домой вернусь.
– Что, правда? Заботливая какая. Сама себя не узнаю. Не помню, нахрен. Вообще не помню, как приехали.
– А еще я ночью почти всю лапшу съел, – признался Митя. – На хавчик пробило.
– Блядь, что же мы тогда на завтрак жрать будем? Ты что, и правда решил, что я тут гостиница? Ладно, хрен с тобой, не грузись, – добавила она. – Нет лапши, так и нет. Сварганим чего-нибудь.
До трамвая пришлось идти через огромный двор, больше напоминавший пустырь, и Митя удивился тому, что вчера вечером всего этого не заметил. А потом еще почти полчаса трамвай трясся до метро «Купчино». «Заповедные места», – подумал Митя. В голове еще шумело. Свалившийся на него опыт был таким странным, что он не знал, что с ним делать и что об этом думать. Митя подумал, что с Урдой они явно еще увидятся, и увидятся много где, а он так и не мог решить, говорить ли ей и что именно говорить. Решил оставить решение на потом.
А вот разговор с Рабиндранат получился самый неприятный, и Мите стало перед ней стыдно.
– Я, можно сказать, тебя в люди вывела, – сказала она, даже не поздоровавшись, – по комиссионкам с тобой шмоналась, а ты с этой блядью ушел.
– Ничего у меня с ней не было, – ответил Митя, стараясь не поднимать глаз.
– Не трахай мне мозг, а? Я-то думала, что ты голубой, что ты ко мне так, а я тебе, значит, просто не нравлюсь? И сказать это по-человечески ты не мог?
– Ты мне очень нравишься. – Это было правдой, так что ему было легче посмотреть ей в глаза.
– Поезд ушел, – отрезала Рабиндранат и месяц с ним не разговаривала.
Чуть позже произошло еще одно изменение, ставшее для Мити существенным: его перестала отталкивать музыка. Дело было не только в драйве и ощущении своей причастности общему переживанию, но, как это ни странно, в первую очередь в самих смыслах. Он понял эту музыку как-то неожиданно, рывком, а поняв и почувствовав, уже не мог оторваться. Она начиналась у самых низов быта, у тех пластов жизни, с которыми Митя почти не сталкивался или которые уже не застал, поднимаясь из грязных складов и сортиров в коммуналках, подворотен и складов, разбитых дворов и темных переулков, кружась над пьяными трактористами и соседями по лестничным площадкам хрущевок, торгашами и уголовниками. Но это не было главным; сквозь это отвратное и душное месиво били слепая и неистощимая энергия и открытость опыту, хаос крови, не находящие себе применения и перемежающиеся столь же слепыми всплесками надежды. А еще выше, и над бытом, и над этой хаотичной пляшущей энергией бесцельной жизни, нависала тоска по бесконечности, неготовность удовлетвориться чем бы то ни было, кроме недостижимого всего или столь близкого ничто. Все это было связано друг с другом гипнотическим однообразием бьющегося ритма и той громкостью звука, которая заглушала всякие мысли. В этой смеси, оказавшейся столь единой и столь органичной, рваные предложения, еще относительно недавно казавшиеся бессмысленными, и слова, до сих пор бывшие для Мити лишь случайными и пустыми украшениями пульсирующего крика, приобретали трагический и горестный смысл, ускользающий от логического пересказа.
К своему немалому изумлению, постепенно Митя начал слушать музыку и на кассетах. Ее нервный ритм, надрыв и слепота, паясничанье и бессмыслица неожиданно оказались для него близкими; страстная жизненная энергия, разбивающаяся о стену холодного советского мира, опустошенность, тоска, счастье, отчаяние, страсть, слепая воля, хаотичный и невидящий бунт, способность до самого конца уходить в свои чувства и упиваться ими, а еще отзывавшиеся во всем этом огромные пространства неожиданно нашли дорогу к его душе, и раз за разом эта дорога становилась все короче. Митя погружался в музыку все глубже и глубже, сливался с ней все легче и легче, и она становилась для него все менее и менее чужой. Когда народ начинал подпевать, Митя иногда подпевал вместе с ними, и поначалу сам не мог поверить, что это делает. Это открытие и произошедшие в нем самом перемены показались ему столь значимыми, что он попытался приблизить к этому миру Арю; даже взял ее с собой в рок-клуб на Рубинштейна. Зная Арину неприязнь к сентиментальности, повел ее на концерт жесткий, надрывный, местами страшный.
– Уши, – сказала Аря, когда они сворачивали назад на Невский.
– Что?
– Мне кажется, столько грехов они не совершили.
Все еще оставаясь под чуть гипнотическим влиянием музыки, Митя посмотрел на нее с недоумением.
– Уши, мои уши, – объяснила Аря и добавила: – Поздно, батенька, прокомпостировали.
– Прекрати, – обиженно ответил Митя.
– Мне кажется, что я знаю, что такое рок-музыка, – продолжила она, – хотя и не очень ее люблю. Но это был какой-то иной предмет. Так орут гопники в подворотнях.