Шрифт:
Глядя на простоту всей ее внешности, никто не подумал бы о среде, в которой она родилась и провела детство и отрочество, а общее выражение лица с мягкими линиями совсем не говорило о сильной воле и твердом характере, которые ей достались, быть может, по наследству от отца. Вообще в ее натуре была и женственная мягкость, и мужская суровость. Нежная, мате-{276}рински нежная к людям из народа, она была требовательна и строга по отношению к товарищам-единомышленникам, а к политическим врагам - к правительству могла быть беспощадной, что приводило почти в трепет Суханова: его идеал женщины никак не мирился с
Софья Перовская
этим. Когда кончился "процесс 193-х", ее квартира в Петербурге была центром, в котором сходились освобожденные товарищи по суду, но только "протестанты", не признавшие этого суда и не присутствовавшие потому на заседаниях его. Сильная личность Мышкина с его знаменитой речью на суде произвела на нее такое впечатление, что мысль об освобождении его из Чугуевского централа Харьковской губернии сделалась ее {277} idee fixe. Много энергии отдала она на попытки осуществления ее.
Самыми любимыми товарищами Перовской были люди, выдающиеся по своим духовным качествам, но совершенно не похожие друг на друга; один - полный блеска, другой - совершенно лишенный его: Желябов и Фроленко - Михайло, как она и все товарищи звали его. На Воронежском съезде я впервые встретилась с этими двумя, и Перовская, знавшая их до этого, много говорила мне об их превосходных качествах, но можно было заметить, что, как ни ценит она Михайлу, Желябов прямо восхищает ее.
Перовская согласно идеалам нашей эпохи была великой аскеткой. Я уж не говорю о скромности всего домашнего обихода повседневной жизни, но вот характерный образчик ее отношения к общественным деньгам. В один из мартовских дней она обратилась ко мне: "Найди мне рублей 15 взаймы. Я истратила их на лекарство - это не должно входить в общественные расходы. Мать прислала мне шелковое sortie de bal; портниха продаст его, и я уплачу долг". До такого ригоризма у нас, кажется, еще никто не доходил.
В те же памятные дни я познала всю ее деликатность и бескорыстную заботу о товарищах. Дело состояло в следующем: после ареста Желябова 27 февраля квартира его и Перовской, как я говорила, 28-го была очищена от нелегального имущества и покинута. С этого дня и до 10 марта, когда Перовскую арестовали близ Аничкова дворца, она ночевала то у одних, то у других друзей. При тогдашних обстоятельствах такое неимение своего угла было особенно тягостно и совершенно не вызывалось необходимостью, так как мы имели несколько общественных квартир, где каждый товарищ мог считать себя равноправным хозяином и быть как у себя дома.
Вот разгадка: в то время, время диктатуры Лорис-Меликова, не уберегшего императора от руки террористов, в Петербурге среди полиции, как и среди жителей, поднялась паника. Полиция, недосмотревшая, должна была оправдать себя и подняла всех на ноги для отыскания крамолы. Самые зловещие слухи ходили в пере-{278}пуганной публике: говорили о повальных ночных обысках не только целых домов, но и целых кварталов. А мы, народовольцы, теряли одного за другим наших членов, которых арестовывали неожиданно на улице или на квартире без признаков какого-либо слежения.
"Верочка, можно у тебя ночевать?" - спросила Перовская за день или два до ее ареста. Я смотрела на нее с удивлением и упреком: "Как это ты спрашиваешь? Разве можно об этом спрашивать?!" - "Я спрашиваю, - сказала Перовская, - потому что, если в дом придут с обыском и найдут меня, тебя повесят". Обняв ее и указывая на револьвер, который лежал у изголовья моей постели, я сказала: "С тобой или без тебя, если придут, я буду стрелять".
Такова была душа Перовской, частица души ее, потому что только частица ее была приоткрыта мне: в то спешное время мы слишком поверхностно относились к психологии друг друга: мы действовали, а не наблюдали.
Она была женщина: ей могло быть больно, физически больно. Когда в черном арестантском платье во дворе дома предварительного заключения ее возвели на колесницу, посадив спиной к лошади и повесив на грудь доску с надписью "цареубийца", то руки ее скрутили так туго, что она сказала: "Отпустите немного: мне больно".
"После будет еще больнее", - буркнул грубый жандармский офицер, наблюдавший за всем поездом.
Это был тюремщик Алексеевского равелина, в котором немного спустя медленной смертью умерщвляли наших народовольцев, он же - последний комендант нашего Шлиссельбурга Яковлев.
На Семеновский плац привезли таким же образом остальных четырех первомартовцев: Желябова - крестьянина, создателя бомб, Кибальчича - сына священника, Тимофея Михайлова - рабочего и Рысакова - мещанина, эмблематически представлявших все сословия Российской империи.
На эшафоте Перовская была тверда всей своей стальной твердостью. Она обняла на прощание Желябова, обняла Кибальчича, обняла Михайлова. Но {279} не обняла Рысакова, который, желая спастись, выдал Тележную улицу и погубил Саблина, застрелившегося, погубил Гесю Гельфман, умершую в доме предварительного заключения, погубил Т. Михайлова, которого привел на эшафот.