Шрифт:
За те два первых года медицинской практики — с 1882-го по 1884-й — во внешнем облике дома мало что изменилось. Десятилетний Иннес, с умытым лицом и подстриженными братом волосами, был толковым пажем в застежках. Но когда он видел пациента, приближавшегося, как говорил его брат, к паутине, возбуждение Иннеса порой становилось чрезмерным. Однажды, когда он распахнул входную дверь и бросил оценивающий взгляд на стоявшую за ней женщину, он пронзительно закричал брату, находившемуся на верхнем этаже: «Артур! Ура! Еще одна!»
Расправив плечи сюртука и поспешив вниз, доктор бросил на мальчишку ужасающе злой взгляд, а потом обходительно сказал: «Прошу Вас, мадам».
Собственные впечатления Иннеса о типичном дне в их жизни можно найти в регистрационном журнале, который он вел под руководством брата. Там, например, говорилось: «Сегодня утром после завтрака Артур пошел вниз и стал писать рассказ о трехглазом человеке, а я был наверху и изобретал новое водяное устройство, которое через каждые две минуты будет посылать ракеты на Луну, и они будут стрелять на равные расстояния; потом пробило четверть второго, и мне надо было идти, чтобы приготовить последние шесть картошек, которые у нас оставались».
На самом деле все было не так трагично. С самого начала их друг Ллойд, из графства Сассекс, прислал им запас картошки на зиму. Хозяин соседней бакалейной лавки, который страдал приступами, за лечение расплачивался маслом и чаем. И доктор Конан Дойл редко проходил мимо этого магазина без того, чтобы не заглянуть и не посмотреть с надеждой, нет ли признаков приступа у человека за прилавком. О прислуге в доме не могло быть и речи до тех пор, пока он не предложил пансион с проживанием в просторном полуподвальном этаже любому, кто согласится выполнять за это услуги по дому.
На объявление откликнулись две пожилые женщины, обозначенные в переписке как госпожа С. и госпожа Г.
После непродолжительного периода мира и порядка из полуподвала начали слышаться шумные ссоры: причитания и жалобы, словно стоны душ в чистилище, взаимные обвинения в краже бекона. Прижав к глазам носовой платок, госпожа С. ушла. За ней последовала и госпожа Г., которая была замечена в чрезмерном внимании к стоявшему в погребе бочонку с пивом. Справедливо решив, что госпожа С. (Смит) была пострадавшей стороной, доктор отыскал ее и вернул обратно. Иннеса он отправил в дневную школу; госпожа Смит царствовала платной домохозяйкой. Обеды и ужины отныне стали хорошо готовиться, безделушки аккуратно вытирались от пыли, мебель блестела.
По крайней мере в том, что касалось мебели, жаловаться ему было не на что. Мадам и тетушка Аннетт, соревнуясь между собой, снабдили его всем — от полного фургона книг до музыкальных часов. В холле, где медные поручни лестницы сверкали над новым ковром, стоял на столике бюст дедушки Джона Дойла. На стенах, обклеенных мраморно-коричневыми обоями, висели гравюры, полы были покрыты африканскими циновками. «Я вышиб эти глазурованные стекла из двери в конце холла и взамен их вставил красные: это придало всему холлу огненный и артистический вид», — сообщал он. По вечерам над газовой горелкой ярко светился красный шар, что также делало холл огненным и артистическим (если не сказать ужасным). В смотровом кабинете, который всегда был для него предметом гордости, повесили двадцать одну картину, поставили одиннадцать ваз. В смежной комнате, обставленной как приемная, количество мебели стало проблемой. Когда Мадам предложила ему прислать для этой комнаты еще один книжный шкаф, он отговорил ее, сославшись на то, что не останется места для пациентов. Но один подарок от Дойлов из Лондона он принять не мог.
После того памятного разговора на Кембридж-Террас, от которого у него оставалось чувство мучительной горечи, он так и не помирился с дядьями. Раз или два он видел дядюшку Дика — он фактически спас ему жизнь, когда того забрали в больницу с инсультом, — но пропасть сохранялась. Дядя Дик, то ли из хитрости, то ли из щедрости, прислал ему рекомендательное письмо к католическому епископу Портсмута и добавил, что в городе не было врача-католика.
Не было врача-«католика». Он истолковал это по-своему и расценил с гневом. Вернись в лоно церкви, говорили они ему; прими Веру, и ты не помрешь с голоду. Он швырнул это рекомендательное письмо в огонь.
Точно таким же образом этот упрямый человек с толстой шеей был полон гордости за худшие времена. Его профессиональные бумаги, которые ему предложила и прислала Мадам, сверху несли на себе украшение гербового щита. Мадам настойчиво спрашивала его, почему он не включил туда же гербовый щит семейства Фолей. «А ты не думаешь, — спрашивал он, — что два фамильных щита на одном листе будут выглядеть чересчур показными?» Дело не только в том, что щит помог бы его медицинской практике среди тех, кого они называли «экипажной публикой». Щит был, кроме того, своего рода символом. Даже тогда, когда ему приходилось откладывать отправку писем Мадам из-за нехватки денег на почту, эти письма неумолимо напоминали: «Пришли еще бумаг со щитами!» И во все эти дни мелькала Элмо Велден, на которой он обещал жениться, когда зарабатывал по два фунта в неделю. Черноглазая Элмо, которая выглядела поправившейся после болезни, остановилась в местечке Вентнор, на острове Уайт, в удобной близости от него.
«Это потрясающая девчонка, — возвещал он. — Я люблю ее больше, чем когда-либо раньше». Он свозил ее в Лондон, где они посмотрели «Терпение» Гилберта и Салливана; он представил ее тетушке Аннетт, которая была очарована. Как-то, когда он пребывал в состоянии депрессии, у него родилась сумасшедшая идея о том, чтобы поехать врачевать в охваченные малярией болота и джунгли Северной Индии. По счастью, это место не досталось ему. «Но Элмо, — писал он, — была бы убита горем, если бы я ее покинул; она — настоящее тропическое растение».