Шрифт:
– А где же его мать сейчас-то? – тихо спросила женщина, сидевшая по левую руку от меня. Вязанье давно уже лежало неподвижно у нее на коленях.
– Тоже в тюрьме, – не оборачиваясь, шепотом ответил Андрей.
– А брат старший?
– И брат.
Женщина опустила глаза, медленно покачала головой.
– О чем перед смертью думал, – сказал старик в первом ряду. – О чужом мальчонке…
Ганс вопросительно поглядел на него, потом на Софью Михайловну. Она перевела.
– Нет, какой же чужой? – сказал Ганс, поворачиваясь к старику, и даже прижал обе руки к груди. – Он сын товарища, сын друга, понимаете?
Старик выслушал перевод, кивнул и сказал мягко:
– Понимаю, понимаю, сынок!
Одна из учительниц спросила Ганса о школе. Он стал рассказывать так же просто, как говорил до сих пор.
– В Германии сейчас всюду страшно, – сказал он под конец. – Там все время боишься. Дома страшно, на улице страшно и в школе тоже страшно. Как будто все время кто-то подстерегает из-за угла. Страшно… – Он глубоко вздохнул и опять обвел взглядом всех сидящих перед ним. – Но когда-нибудь это кончится. Есть люди, которые все равно не боятся. Они борются. Не может так быть всегда, ведь правда?
И когда Софья Михайловна перевела эти слова, в классе согласно, ободряюще зашумели, от души стараясь утвердить мальчика в этой единственно справедливой мысли: не может вечно длиться такая тяжкая, такая нелюдская жизнь.
А потом (может быть, не только потому, что по-хозяйски, по-человечески хотелось об этом узнать, но и из желания отвлечь Ганса, заговорить с ним о более простом, житейском) его стали расспрашивать, много ли безработных в Германии, как там с едой, почем мясо, хлеб, картофель. Ганс отвечал все так же безыскусственно и с готовностью. Сын безработного, он знал все это не понаслышке; до приезда в Советский Союз и он и Эрвин много лет не чувствовали себя сытыми, они забыли вкус мяса, и, несмотря на все наши старания откормить их и подправить, несмотря на недавний загар, сразу видно было, какой Ганс худой и истощенный.
Окна были широко раскрыты, и в комнату глядела темная, звездная августовская ночь. Ганс все так же стоял, опершись рукой о стол, и добросовестно, подробно отвечал на вопросы. А Иван Алексеевич все чаще озабоченно посматривал на него.
Наконец Ивану Алексеевичу удалось выбрать минуту тишины, и он поднялся.
– Устал мальчишка, – сказал он про себя и обратился к Гансу: – Спасибо тебе, молодой товарищ!
Софья Михайловна не стала переводить – рука Ганса потонула в широких, крепких ладонях председателя.
– Большое тебе от всех нас спасибо! – повторил Иван Алексеевич.
Ганс улыбнулся, и по этой улыбке видно было, что он хорошо понял и без перевода.
Потом его обступили – кто гладил по плечу, кто жал руку. Он не успевал оборачиваться и отвечать улыбкой на слова, обращенные к нему.
– Не жалей, не жалей, что привел! – шепнул мне Соколов.
– Не жалею, – ответил я.
Мы возвращались в темноте. Звезды горели над нами большие, яркие, и то одна, то другая срывалась вниз. Ганс шел рядом со мной, я обнял его за плечи. Так мы и дошли молча до нашего дома.
42. «А ЧТО ЖЕ ЛЕГКО НА СВЕТЕ?»
Алексей Саввич, Саня и я проходим по классам. На верхнем этаже у нас школа. Четыре комнаты: вторая группа, третья, четвертая и пятая.
Комнаты чисто побелены. Крышки парт сверкают, как антрацит. Славно выглядят удобные учительские столики.
Все это работа самих ребят – и побелка и ремонт парт и столов, а многие из них сделаны наново. На стене – доска, черная, строгая. И высокие чистые комнаты тоже выглядят строго.
– Скамейки еще мажутся, – понизив голос из почтения к этой строгости, говорит Жуков.
– Подсохнут. Время есть.
– Боюсь я… – продолжает Саня со вздохом, глядя куда-то в сторону.
– Чего боишься? Как бы ребята не приклеились? Так ведь я же говорю – подсохнут: еще неделя впереди.
Саня не отвечает, и Алексей Саввич хлопает себя ладонью по лбу:
– Ах, я… Ну, чего бояться? Думаешь, не осилишь?
– Так ведь отвыкли все, Алексей Саввич, – все еще негромко и не поднимая глаз, говорит Александр. – Давно за партой не сидели. Забылось. Трудно будет.
– Трудно, конечно. А что же легко на свете? Все трудно.
– До сих пор было легко, – совершенно искренне заявляет Саня.
– Как, Семен Афанасьевич, верно он говорит? – спрашивает Алексей Саввич.
И мы оба смеемся.
– Ну да, я понимаю… А только дальше труднее будет! – убежденно произносит Жуков.
В глубине души я и сам так думаю. Я и сам с тревогой жду начала учебного, года. Одно дело приохотить ребят к игре, к дружной и слаженной работе в мастерской или на огороде, другое – научить вниманию, сосредоточенности, усидчивости. А разве для работы в мастерской не нужны были сосредоточенность и усидчивость? Разве спортивная игра не потребовала внимания и упорства? – возражаю я сам себе. Да, конечно, все это было не зря, не пропало даром. А все-таки, все-таки…