Шрифт:
За всеми этими событиями Петька да Васька позабыли на несколько дней про палатку. Они бегали в Алёшино. Они тоже негодовали на Егора, удивлялись упорству тихого дяди Серафима и очень жалели Ивана Михайловича.
— Бывает и так, ребятишки. Меняются люди, — сказал Иван Михайлович, затягиваясь сильно чадившей, свёрнутой из газетной бумаги цигаркой. — Бывает… меняются. Только кто бы сказал про Егора, что он переменится? Твёрдый был человек. Помню я как-то… Вечер… Въехали мы на какой-то полустанок. Стрелки сбиты, крестовины повынуты, сзади путь разобран и мостик сожжён. На полустанке ни души; кругом лес. Впереди где-то фронт и с боков фронты, а кругом банды. И казалось, что конца-краю этим бандам и фронтам нет и не будет.
Иван Михайлович замолчал и рассеянно посмотрел в окно, туда, где по красноватому закату медленно и упорно продвигались тяжёлые грозовые облака.
Цигарка чадила, и клубы дыма, медленно разворачиваясь, тянулись к верху по стене, на которой висела полинялая фотография старого боевого бронепоезда.
— Дядя Иван! — окликнул его Петька.
— Чего тебе?
— Ну вот: «А кругом банды, и конца-краю этим фронтам и бандам нет и не будет», — слово в слово повторил Петька.
— Да… А разъезд в лесу. Тихо. Весна. Пичужки эти самые чирикают. Вылезли мы с Егоркой грязные, промасленные, потные. Сели на траву. Что делать? Вот Егор и говорит: «Дядя Иван, у нас впереди крестовины повынуты и стрелки поломаны, позади мост сожжён. И мотаемся мы третьи сутки взад и вперёд по этим бандитским лесам. И спереди фронт и с боков фронты. А всё-таки победим-то мы, а не кто-нибудь». — «Конечно, — говорю ему, — мы. Об этом никто не спорит. Но команда наша с броневиком навряд ли из этой ловушки выберется». А он отвечает: «Ну, не выберемся. Ну и что же? Наш 16-й пропадёт —28-й на линии останется, 39-й. Доработают». Сломал он веточку красного шиповника, понюхал её, воткнул в петлицу угольной блузы. Улыбнулся — как будто бы нет и не было счастливей его человека на свете, взял гаечный ключ, маслёнку и полез под паровоз. Иван Михайлович опять замолчал, и Петьке с Васькой так и не пришлось услышать, как выбрался броневик из ловушки, потому что Иван Михайлович быстро вышел в соседнюю комнату.
— А как же ребятишки Егора? — немного погодя спросил старик из-за перегородки. — У него их двое.
— Двое, Иван Михайлович, Пашка да Машка. Они с бабкой остались, а бабка у них старая. И на печке сидит — ругается, и с печки слезает — ругается. Так целый день — либо молится, либо ругается.
— Надо бы сходить посмотреть. Надо бы что-нибудь придумать. Жалко всё-таки ребятишек, — сказал Иван Михайлович. И слышно было, как за перегородкой запыхтела его дымная махорочная цигарка.
С утра Васька с Иваном Михайловичем пошли в Алёшино. Звали с собой Петьку, но он отказался — сказал, что некогда.
Васька удивился: почему это Петьке вдруг стало некогда? Но Петька, не дожидаясь расспросов, убежал.
В Алёшине они зашли к новому председателю, но его не застали. Он уехал за реку, на луг.
Из-за этого луга теперь шла яростная борьба. Раньше луг был поделён между несколькими дворами, причём больший участок принадлежал мельнику Петунину. Потом, когда организовался колхоз, Егор Михайлов добился, чтобы луг этот целиком отвели колхозу. Теперь, когда колхоз развалился, прежние хозяева требовали прежние участки и ссылались на то, что после кражи казённых денег обещанной из района сенокосилки колхозу всё равно не дадут и с сенокосом он не управится.
Но оставшиеся в колхозе пятнадцать дворов ни за что не хотели разбивать луг и, главное, уступать Петунину прежний участок. Председатель держал сторону колхоза, но многие озлобленные последними событиями крестьяне вступились за Петунина.
И Петунии ходил спокойный, доказывал, что правда на его стороне и что он хоть в Москву поедет, а своего добьётся.
Дядя Серафим и молодой Игошкин сидели в правлении и сочиняли какую-то бумагу.
— Пишем! — сердито сказал дядя Серафим, здороваясь с Иваном Михайловичем. — Они свою бумагу в район послали, а мы свою пошлём. Прочитай-ка, Игошкин, ладно ли мы написали. Он человек сторонний, и ему виднее.
Пока Игошкин читал да пока они обсуждали, Васька выбежал на улицу и встретился там с Федькой Галкиным, с тем самым рябым мальчуганом, который недавно подрался с «Рыжим» из-за того, что тот дразнился: «Федька-колхоз — поросячий нос».
Федька рассказал Ваське много интересного. Он рассказал о том, что у Семёна Загребина недавно сгорела баня и Семён ходил и божился, что это его подожгли. И что от этой бани огонь чуть-чуть не перекинулся на колхозный сарай, где стоял триер и лежало очищенное зерно.
Ещё он рассказал, что по ночам теперь колхоз наряжает своих сторожей по очереди. И что когда, в свою очередь, Федькин отец запоздал вернуться с разъезда, то он, Федька, сам пошел в обход, а потом его сменила мать, которая взяла колотушку и пошла сторожить.
— Всё Егор, — закончил Федька. — Он виноват, а нас всех ругают. Все вы, говорят, мастера на чужое.
— А ведь он раньше героем был, — сказал Васька.
— Он и не раньше, а всегда как герой был. У нас мужики и до сих пор никак в толк не возьмут — с чего это он. Он только с виду такой невзрачный, а как возьмётся за что-нибудь, глаза прищурятся, заблестят. Скажет — как отрубит. Как он с лугом-то быстро дело обернул! Будем, говорит вместе косить, а озимые, говорит, будем вместе и сеять.
— Отчего же он такое плохое дело сделал? — спросил Васька. — Или вот люди говорят, что от любви?
— От любви свадьбу справляют, а не деньги воруют, — возмутился Федька. — Если бы все от любви деньги воровали, тогда что бы было? Нет уж, это не от любви, а не знаю от чего… И я не знаю, и никто не знает. А есть у нас такой Сидор хромой. Старый уже. Так тот и вовсе, если начнёшь про Егора говорить, он и слушать не хочет: «Нету, говорит, ничего этого». И не слушает, отвернётся и заковыляет скорей в сторону. И всё что-то бормочет, бормочет, а у самого слёзы катятся, катятся. Такой блажной старик. Он раньше у Данилы Егоровича на пасеке работал. Да тот рассчитал за что-то, а Егор вступился.