Шрифт:
– Курва!
– холодно сказал матрос.
– Она выбралась через окошко чулана и хотела открыть дверь.
У меня невольно мелькнула мысль о Гальке. На губах у Гальки играла счастливая полудетская улыбка...
А у этой? Что застыло у нее на губах? Сказать было нельзя, потому что губы были изуродованы пулей маузера. Но черты лица были окутаны страхом, а в потухающих глазах, в блеске золотого зуба была острая, открытая ненависть.
И я понял и принял эту ненависть, как и Галькину улыбку.
Впрочем, это все равно, потому что обе они были уже мертвы.
Мы кинулись назад и, пробегая мимо лестницы, услышали, как яростно ударами топора кто-то дробил и расщепывал нашу дверь.
– Точка!
– сказал я матросу, закладывая последнюю обойму.
– Сейчас вышибут дверь. Не пора ли нам сматываться?
– Может быть, - ответил матрос.
– Но я, прежде чем это случится, я вышибу мозги из твоей идиотской башки, если ты повторишь еще раз!
И я больше не повторял. Мы втроем метались от окна к окну.
А когда последний патрон был выпущен и взвизгнувшая пуля догнала проскакавшего мимо кавалериста, - отбросил матрос винтовку, повел глазами по комнате, и взгляд его остановился на роскошном, высеченном из мрамора изваянии Венеры.
– Стой!
– сказал он.
– Сбросим напоследок эту хреновину им на голову.
И тяжелая, изящная Венера полетела вниз и загрохотала над крыльцом, разбившись вдребезги. И это было неважно, потому что Венера - это ерунда, а перекрестки... революционный штаб... и так далее...
Это было все давно-давно. Дом тот все там же, на прежнем месте, но седоватого джентльмена в нем нет. Там есть сейчас партклуб имени Клары Цеткин. И диван, обитый красной кожей, на котором умерла Галька, стоит и до сих пор. И когда по четвергам я захожу на очередное партсобрание, я сажусь на него, и мне вспоминается золотой зуб, поблескивающий ненавистью, звон разбитого стекла и счастливая улыбка мертвой Гальки.
У нее была темнокудрявая огневая головка. И она звонко, как никто, умела кричать:
– Да здравствует революция!
"Звезда" (Пермь), 1925, 7 ноября