Шрифт:
– Эмма, ты слышала, что сказал вот этот господин, – без выражения произнёс барон. – Выйди за дверь.
Эммочка нахмурилась, однако покорно выскользнула в коридор. Дана замешкалась. Баронесса, Эвелин – все были здесь.
– А вы, Дана, останьтесь, – добавил барон.
– Прислуге тут… – снова начал коротышка и осёкся, когда барон, не обращая на него внимания, ровно повторил:
– Дана, вы остаётесь. Сядьте же, наконец, и тогда мы сможем услышать, что вот этому господину угодно и какая причина заставляет его злоупотреблять нашим гостеприимством и нашим терпением.
– Шрамм. Криминалькомиссар [8] гестапо Шрамм, – осклабился коротышка.
– Что до вашей персоны, меня она совершенно не интересует, – с уничтожающей холодностью обронил барон. – С чем вы пришли?
– Надеюсь, то, что я принёс, заинтересует вас куда больше, господин барон.
Гестаповец открыл замки своего чемодана, плоского и рыжего, как таракан. Мелкие суетливые движения его рук напоминали брачные игры каких-то членистоногих.
– Это ведь и впрямь интересно, не находите? – Шрамм протянул барону несколько фотографий.
8
Криминалькомиссар – комиссар уголовной полиции; полицейское звание, соответствовавшее званию обер-лейтенанта (старшего лейтенанта) в вооружённых силах.
Дана впилась взглядом в их матово-белую изнанку, потом посмотрела на барона. Тот небрежно переложил первую карточку за последнюю. По его лицу ничего нельзя было прочесть.
Зато гестаповец явно что-то прочёл, принявшись нагло рассматривать Дану, и при этом в его выпуклых насекомьих глазах светился отблеск того смутного узнавания, которое недавно коснулось и её. «Сенситив», – осенило Дану. Когда-то на занятиях в школе «Цет» ей говорили, что сенситивы чувствуют друг друга… Дана едва сдержалась, чтобы не отвернуться.
– А вы, фройляйн, кем приходитесь Штернбергам? Родственницей?
– Не ваше дело, – Дана постаралась скопировать ледяную интонацию барона.
Тем временем барон отложил фотокарточки и сказал:
– Закономерный итог. Рано или поздно именно таким образом всё и должно было завершиться. Он это заслужил.
Голос барона был совершенно бесстрастен.
– И всё? – Казалось, гестаповец действительно был удивлён или просто хорошо играл. – Мне, знаете ли, даже немного жаль этого молодого человека. У него очень жестокий отец.
Баронесса рывком поднялась из кресла и шагнула к столу с карточками, но коротышка её опередил:
– Да вы сидите, сидите, сударыня! Сейчас вы всё увидите… – Он вручил часть фотографий баронессе. – И вы увидите… – Пару карточек он протянул Эвелин, сидевшей очень прямо, с брезгливо-возмущённым видом. – И вы тоже… – Остальные карточки достались Дане. – Смотрите внимательно, дорогие дамы. Может, хоть у вас сердце дрогнет.
Фотографии были чёткие, подробные. Плоский свет фотовспышки выхватил угол тюремной камеры с грубо выкрашенными пупырчатыми стенами и железной кроватью. Наискосок грязного матраса в изломанной позе лежал человек. Лишь на одной фотографии он вяло пытался закрыть лицо ладонью, выбеленной прозекторски-мертвенным светом. На других – с приоткрытым запёкшимся ртом и зажмуренными глазами, в каком-то тягостном томлении вцепившись пальцами в края матраса, – демонстрировал бесстыдное безразличие не то пьяного, не то больного. Кандалы, рваная рубаха, двухнедельная небритость, кровоподтёки. Примерно такую картину Дана видела в кристалле… Но на карточке это выглядело сухо и отстранённо, как протокол, и потому особенно жутко. Когда-то, в лагере, впервые увидев Альриха по ту сторону стола для допросов – обитателя иного мира, человека, неуязвимого в своём достатке и карьерном благополучии, щеголеватого, то снисходительного, то высокомерного, и всегда, всегда недосягаемо всесильного, – Дана пожелала когда-нибудь, пусть через десятки лет, поглядеть на него сломленного и униженного, по горло в грязи и безысходности, как она сама сидела перед ним, перед этим самодовольным эсэсовцем, живая лишь по недоразумению, пронумерованная, безымянная, просто кусок высушенной голодом плоти. Пожелала, собрав всю злобу, – а яростная злоба служила тогда протоплазмой каждой клетке её истощённого тела. Прошло меньше года, и её пожелание, давно позабытое, родилось-таки в материальный мир. Вот оно. Эти фотографии – словно снимки картин, нарисованных её тогдашним одичалым воображением.
Дана невольно окинула взглядом присутствующих – будто они могли уличить её в чём-то. Лицо баронессы было, как всегда, отрешённым, только резче обозначилась вертикальная складка между бровями. Барон искоса посматривал на жену. Их дочь всем своим видом показывала, что к ней происходящее не имеет ровно никакого отношения. Чернявый гестаповец развязно закинул ногу за ногу и теперь покачивал ступнёй в лакированном ботинке с очень высоким каблуком.
– Достаточно одного моего звонка, – Шрамм словно бы взвесил в ладони невидимую телефонную трубку, а затем, не вставая с кресла, слегка поклонился барону, – чтобы вы никогда больше не увидели вашего сына живым.
Гестаповец выдержал долгую паузу: ждал реакции на свои слова. Её не последовало. Дана слышала собственный пульс, глухим буханьем отдающийся в ушах, – как и в тот день, когда она бежала от автобусной остановки до дома, мучимая страшным предчувствием.
– Но вы его увидите, – продолжил Шрамм. – Непременно увидите. В том случае, если вернётесь в рейх. Всей семьёй.
Дана помертвела.
– Какая чушь, – отрезала Эвелин. – Я никуда не поеду.
– В таком случае вашего брата завтра же расстреляют.
Казалось, сознание отделилось от тела и билось в судорогах где-то рядом за толстым стеклом, не в силах повлиять на происходящее, а тело обратилось в камень: бессмысленное, неподвижное, оно не способно было вымолвить ни слова. И стало очень трудно дышать. Дана с ужасом почувствовала, что задыхается.
– Проблемы моего брата меня ни в коей мере не касаются, – тем временем отчеканила Эвелин, сцепив руки на коленях. – Пусть разбирается сам. – Её наэлектризованный голос звенел. – Я остаюсь и дочь свою никуда не позволю увезти.