Герцен Александр Иванович
Шрифт:
– С какой целью жгли вы бумаги?
– Я не жег бумаг.
– Помилуйте, зола еще теплая.
– Нет, она не теплая.
– Monsieur, vous parlez a un magistral!37
– А зола все же холодная, - сказал я, вспыхнув и подняв голос.
– Что же, я лгу?
– Почему же вы имеете право сомневаться в моих словах... вот с вами какие-то честные работники, пусть попробуют. Ну, да если б я и жег бумагу: во-первых, я вправе жечь, а во-вторых, что же вы сделаете?
– Больше у вас нет бумаг?
– Нет.
– У меня есть еще несколько писем, и презанимательных, пойдемте ко мне, сказала моя жена.
– Помилуйте, ваши письма...
– Пожалуйста, не церемоньтесь... ведь вы исполняете ваш долг, пойдемте.
Комиссар пошел, слегка взглянул на письма, большей частию из Италии, и хотел выйти...
– А вот вы и не видали, что тут внизу - письмо из Консьержри, от арестанта, видите, не хотите ли взять с собой?
– Помилуйте, сударыня, - отвечал квартальный республики, - вы так предубеждены, мне этого письма вовсе не нужно.
– Что вы намерены сделать с русскими бумагами?
– спросил я. (267)
– Их переведут.
– Вот в том-то и дело, откуда вы возьмете переводчика, если из русского посольства, то это равняется доносу, вы погубите пять, шесть человек. Вы меня искренно обяжете, если упомянете в proces verbal38, что я настоятельно прошу взять переводчика из польской эмиграции.
– Я думаю, что это можно.
– Благодарю вас; да вот еще просьба: понимаете вы сколько-нибудь по-итальянски?
– Немного.
– Я вам покажу два письма; в них слово "Франция" не упомянуто, писавший их - в руках сардинской полиции, вы увидите по содержанию, что ему плохо будет, если письма дойдут до нее.
– Mais ah са!39 - заметил комиссар, начинавшей входить в человеческое достоинство.
– Вы, кажется, думаете, что мы в связи со всеми деспотическими полициями. Нам дела нет до чужих. Поневоле мы должны брать меры у себя, когда на улицах льется кровь и когда иностранцы мешаются в наши дела.
– Очень хорошо, стало, вы письма можете оставить.
Комиссар не солгал, он действительно немного знал по-итальянски и потому, повертевши письма, положил их в карман, обещаясь возвратить.
Тем его визит и кончился. Письма итальянца он отдал на другой день, но мои бумаги канули в воду. Прошел месяц, я написал письмо к Каваньяку, спрашивая его, отчего полиция не возвращает моих бумаг и не говорит о том, что нашла в них, - вещь, может, очень неважная для inee, но чрезвычайно важная для моей чести.
Последнее было вот на чем основано. Несколько знакомых вступились за меня, находя безобразным визит комиссара и задерживание бумаг.
– Мы желали удостовериться, - сказал Ламорисьер, - не агент ли он русского правительства.
Это гнусное подозрение я услышал тут в первый раз; для меня это было совершенно ново; моя жизнь шла так публично, так открыто, как в хрустальном улье, и вдруг сальное обвинение и от кого - от республиканского правительства! (268)
Через неделю меня потребовали в префектуру; Барле был со мной; нас принял в кабинете Дюку молодой чиновник, очень похожий на петербургского начальника отделения из развязных.
– Генерал Каваньяк, - сказал он мне, - поручил префекту возвратить ваши бумаги без малейшего разбора. Сведения, собранные о вас, делают его совершенно излишним, на вас не падает никакого подозрения, вот ваша портфель, не угодно ли вам подписать предварительно эту бумагу?
Это была расписка в том, "что бумаги все сполна мне возвращены".
Я приостановился и спросил, не будет ли правильнее, если я пересмотрю бумаги.
– До них не дотрогивались. Впрочем, вот печать.
– Печать цела, - заметил успокоительно Барле.
– Моей печати тут нет. Да ее и не прикладывали.
– Это моя печать, да ведь у вас был ключик.
Не желая отвечать грубостью, я улыбнулся. Это взбесило обоих; начальник отделения сделался начальником департамента, схватил ножик и, взрезывая печать, сказал довольно грубым тоном:
– Пожалуй, смотрите, коли не верите, только у меня нет столько свободного времени, - и он вышел, кланяясь с важностью.
То, что они рассердились, убедило меня, что бумаг действительно не смотрели, и потому, едва бросив взгляд, я дал расписку и отправился домой.