Герцен Александр Иванович
Шрифт:
Снимая все до последнего клочка, наши enfants terribles45 гордо являлись, как мать родила, а родила-то она их плохо, вовсе не простыми дебелыми парнями, а наследниками дурной и нездоровой жизни низших пе(326)тербургских слоев. Вместо атлетических мышц и юной наготы обнаружились печальные следы наследственного худосочья, следы застарелых язв и разного рода колодок и ошейников. Из народа было мало выходцев между ними. Передняя, казарма, семинария, мелкопоместная господская усадьба, перегнувшись в противуположное, сохранились в крови и мозгу, не теряя отличительных черт своих. На это, сколько мне известно, не обращали должного внимания.
С одной стороны, реакция против старого, узкого, давившего мира должна была бросить молодое поколение в антагонизм и всяческое отрицание враждебной среды; тут нечего искать ни меры, ни справедливости. Напротив, тут делается назло, тут делается в отместку. ."Вы лицемеры, - мы будем циниками; вы были нравственны на словах, - мы будем на словах злодеями; вы были учтивы с высшими и грубы с низшими, - мы будем грубы со всеми; вы кланяетесь не уважая, - мы будем толкаться, не извиняясь; у вас чувство достоинства было в одном приличии и внешней чести, - мы за честь себе поставим попрание всех приличий и презрение всех points dhonneuroB".
Но, с другой стороны, эта отрешенная от обыкновенных форм общежительства личность была полна своих наследственных недугов и уродств. Сбрасывая с себя, как мы сказали, все покровы, самые отчаянные стали щеголять в костюме гоголевского Петуха, и притом не сохраняя позы Венеры Медицейской. Нагота не скрыла, а раскрыла, кто они. Она раскрыла, что их систематическая неотесанность, их грубая и дерзкая речь не имеет ничего общего с неоскорбительной и простодушной грубостью крестьянина и очень много с приемами подьяческого круга, торгового прилавка и лакейской помещичьего дома. Народ их так же мало счел за своих, как славянофилов в мурмолках. Для него они остались чужим, низшим слоем враждебного стана, исхудалыми баричами, стрекулистами без места, немцами из русских.
Для. полной свободы им надобно забыть свое освобождение и то, из чего освободились, бросить привычки среды, из которой выросли. Пока этого не сделано, мы револьно узнаем переднюю, казарму, канцелярию и семинарию по каждому их движению и по каждому слову. (327)
Бить в рожу по первому возражению, если не кулаком, то ругательным словом, называть Ст. Милля ракальей, забывая всю службу его, - разве это не барская замашка, которая "старого Гаврилу за измятое жабо хлещет в ус и рыло"? Разве в этой и подобных выходках вы не узнаете квартального, исправника, станового, таскающего за седую бороду бурмистра? Разве в нахальной дерзости манер и ответов вы не ясно видите дерзость николаевской офицерщины, и в людях, говорящих свысока и с пренебрежением о Шекспире и Пушкине, - внучат Скалозуба, получивших воспитание в доме дедушки, хотевшего "дать фельдфебеля в Вольтеры"?
Самая проказа взяток уцелела в домогательстве денег нахрапом, с пристрастием и угрозами, под предлогом общих дел, в поползновении кормиться на счет службы и мстить кляузами и клеветами за отказ.
Все это переработается и перемелется, но нельзя не сознаться, - странную почву приготовили царская опека и императорская цивилизация в нашем "темном царстве", - почву, в которой многообещающие всходы проросли, с одной стороны, поклонниками Муравьевых и Катковых, с другой - дантистами/ нигилизма и базаровской беспардонной вольницы.
Много дренажа требуют наши черноземы!
(ГЛАВА IV). М. БАКУНИН И ПОЛЬСКОЕ ДЕЛО
В конце ноября мы получили от Бакунина следующее письмо:
"15 октября 1861. С.-Франсиско. Друзья, мне удалось бежать из Сибири, и, после долгого странствования по Амуру, по берегам Татарского пролива и через Японию, сегодня прибыл я в Сан-Франсиско.
Друзья, всем существом стремлюсь я к вам и, лишь только приеду, примусь за дело: буду у вас служить по польско-славянскому вопросу, который был моей idйe fixe с 1846 и моей практической специальностью в 48 и 49 годах. Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последнем словом; не говорю делом: это было бы слишком честолюбиво; для служения (328) ему я готов идти в барабанщики или даже в прохвосты, и, если мне удастся хоть на волос подвинуть его вперед, я буду доволен. А за ним является славная, вольная славянская федерация - единственный исход для России, Украины, Польши и вообще для славянских народов..."
О его намерении уехать из Сибири мы знали несколько месяцев прежде.
К Новому году явилась и собственная пышная фигура Бакунина в наших объятиях.
В нашу работу, в наш замкнутый двойной союз взошел новый элемент или, пожалуй, элемент старый, воскресшая тень сороковых годов, и всего больше 1848 года. Бакунин был тот же, он состарился только телом, дух его был молод и восторжен, как в Москве во время "всенощных" споров с Хомяковым; он был так же предан одной идее, так же способен увлекаться, видеть во всем исполнение своих желаний и идеалов, и еще больше готов на всякий опыт, на всякую жертву, чувствуя, что жизни вперед остается не так много и что, следственно, надобно торопиться и не пропускать ни одного случая. Он тяготился долгим изучением, взвешиванием рго и contra46 и рвался, доверчивый и отвлеченный, как прежде, к делу, лишь бы оно было среди бурь революции, среди разгрома и грозной обстановки47. Он и теперь, как в статьях Жюля Элизара, повторял: "Die Lust der Zerstфrung ist eine schaffende Lust"48. Фантазии и идеалы, с которыми его заперли в Кенигштейн в 1849, он сберег и привез их через Японию и Калифорнию в 1861 году во всей целости. Даже язык его напоминал лучшие статьи "Реформы" и "Vraie Rйpublique", резкие речи de la Constituante49 и клуба Бланки. Тогдашний дух партий, их исключительность, их симпатии и антипатии к лицам и пуще всего их вера в близость второго пришествия революции - все было налицо.
Тюрьма и ссылка необыкновенно сохраняют сильных (329) людей, если не тотчас их губят; они выходят из нее, как из обморока, продолжая то, на чем они лишились сознания. Декабристы возвратились из-под сибирского снега моложе потоптанной на корню молодежи, которая их встретила. В то время как два поколенья французов несколько раз менялись, краснели и бледнели, поднимаемые приливами и уносимые назад отливами, Барбес и Бланки остались бессменными маяками, напоминавшими из-за тюремных решеток, из-за чужой дали прежние идеалы во всей чистоте.