Шрифт:
Но Трифона нацелили на шубу Варвары Тихоновны, до настоящего обыска не дошло.
«Если б они решили нас убить под конец, — размышлял Байбарин, — то оказалось бы, что я зря не стрелял в красного, пока он был в лодке. Возможно, при крупном везении, успел бы снять и вожака с лошади, но это — вопрос. А там нас изрешетили бы…»
Он приходил к тому, что не стоит упрекать себя в нерешительности. «Я была начеку, а всё остальное — воля Божья!» Проверку вещей предвидел и нарочно, чтобы сразу нашли и удовлетворились, припрятал немного денег в баул. Гораздо больше сохранилось за пазухой.
Когда более суток назад он, предупреждённый прапорщиком, прибежал к хозяину снятого домишки: «Нельзя ль нанять лодку?» — тот, любитель-рыболов, регулярно промышлявший осетра, повёл к баркасу. Момент был такой, что приходилось платить, сколько ни запросят (и хозяин не поскромничал). Однако поспешное согласие могло навести на подозрение, и Прокл Петрович недолго, но энергично поторговался. Хозяин послал гребцом батрачившего у него парня.
Плыли весь вчерашний день, ночевали на берегу в пастушьем шалаше — паренёк двух слов не выговорил. Теперь, спустя не менее получаса после избавления, он перестал грести, как бы понукая себя, вдохнул и выдохнул воздух и обратил на Байбарина блестящие смеющиеся глаза-точки:
— Ну-у-уу, взял меня страхолюка! Ка-а-к пуля-то, мол, долбанёт — чай, побольнее, чем кнутом стегнут! — Внезапно он захохотал во всё горло и не утихал минут пять. Затем сказал значительно, с суеверным трепетом: — А вы, дяденька, их на храбрость взяли! — тут смех снова стал душить его: — Пуля-то, хо-хо-хо-о-оо… побольнее, чем кнутом…
Хорунжий сменил его на вёслах. Варвара Тихоновна, считая в душе, что они спасены благодаря самообладанию мужа, тем не менее смотрела сурово в его лицо, упрямо собранное и порозовевшее в пригреве крепкой нагрузки:
— Грех ведь — поклялась. Спаситель сказал: «Не клянитесь!»
Занятый греблей Прокл Петрович выговорил, разрывая слова усилиями дыхания:
— Не согреши…ла! Пра…вду сказала! К кому… едем? К дочери. И… разве мы — белые? Нет!
32
Совсем недавно, стремясь в штаб повстанцев, он уповал, что там будет при месте, на него и жену выделят какое-то содержание. Он был бы доволен и должности штабного писаря.
В неуёмном сердце раскалялись честолюбивые поползновения: постепенно влияя на передовых офицеров, внушить уверенность в единственном, чем можно одолеть красных с их заразными приманками, как то: «декрет о мире», «декрет о земле»… Надо пропагандировать, что большевики — это, во-первых, во-вторых и в-третьих: красный Центр-деспот! Именно его власть как раз и есть, вопреки сладкой лжи коммунистов, — самая хищная, самая опасная для трудового народа тирания! Дутовцы должны объявлять: они борются за то, чтобы не было никакого назначенчества сверху, а власть свободно бы избиралась на местах — при подлинном, а не на словах, равноправии наций, народностей и вероисповеданий.
Увы, старому хорунжему не повезло на слушателей. Попадись ему более терпеливые, они услышали бы то, что могло заронить искру в сердца заядлых монархистов. «Господа, ваши взгляды, возможно, и восторжествуют! — заявил бы Прокл Петрович. — Когда народ опрокинет большевицкий Центр, когда вслед за гнилью аристократии выбросит вон всех сатрапов, всю назначенную сволочь, тогда, отнюдь не исключено, народ захочет избрать и монарха — вышедшего из гущи народной россиянина!..»
Прокл Петрович затаённо блаженствовал, устремляясь раздумьями дальше… Кто более всего подошёл бы народу, как не отрочески чистый верующий человек, о чьей нравственности могли свидетельствовать схимники?..
И виделся сын Владимир: доброе одухотворённое лицо, обрамлённое чёрными, на прямой пробор расчёсанными волосами до плеч.
Был Владимир донельзя худ и очень высок — уже в шестнадцать лет на полголовы выше отнюдь не низкорослого отца. Учился в Оренбурге в классической гимназии — оставил. Ушёл прислужником к старцу-старообрядцу: жить по-Божьи. Через четыре года благословился у старца и у отца: отправился на север в скит.
Однажды пришло письмо с берега Белого моря, из Сумского Посада: Владимир коротко сообщал, что для него счастье — жизнь послушника.
Прокл Петрович не сказать чтобы умилился. Сам он нередко по полгода «забывал» говеть. Упрекая себя в легкомыслии, легкомысленно же оправдывался: «Неужели внешняя традиция столь важна, что я не могу надеяться на Твоё терпение, Боже?» Полагался на собственную связь с Господом, каковую ткал из самостоятельного осмысления святых книг, из размышлений над старинными иконами, над росписью храмов… Религиозность сына считал «чересчур повышенной» и предпочёл бы видеть его примерным независимым товаропроизводителем на своей земле, а не монахом.
Перед германской войной зажиточный, ревностный в вере казак Никодим Лукахин отъехал в поморские скиты на богомолье. По возвращении пришёл к хорунжему. Беспрестанно пасмурный, никогда из близкой родни никого не похваливший, Лукахин расщедрился да как! У Прокла Петровича и Варвары Тихоновны так и зашлись сердца.
Проясняя скупо мигающее лицо, но не в силах изменить привычно ворчащий голос, Никодим поведал об одном из святых мест: «Идёшь туда средь кедрача, и что же так благоухает? Кустарники! Тишь такая, и темновато — ну, будто и дня нет. Церковь маленькая стоит. Перед дверьми священник беседовает с молодёжью. Самый-то высокорослый повернись — гля, сынок хорунжего!»