Шрифт:
– Что, хорошие стихи? – негромко спросил Иван Михайлович.
– Не знаю, – глядя в тетрадку, ответил Ханин. – Впрочем, это и не важно. Я вообще теперь не понимаю, что важно, а что совсем не важно…
Стаскивая на ходу резиновые перчатки, вошел круглолицый, молодой врач, попросил у Лапшина папиросу, сел и сказал, пытаясь закурить:
– Ну что ж, товарищи, дело серьезное. Покуда мне не совсем все ясно. Состояние его, разумеется, тяжелое. Утром соберем консилиум, позвоните…
Дежурная сестра спала, положив голову в косынке на скрещенные руки. За большими окнами серело, занимался морозный рассвет. Когда Лапшин и Ханин поднялись, в приемный покой вошел Окошкин, с красными глазами, замученный.
– Жив еще? – спросил он у врача.
– Жив, – сказал Иван Михайлович. – Пойдем, Васюра.
В машине Окошкин уныло рассказывал:
– Ушел Корнюха. И Мамалыга ушел. Которого взяли – еще личность не установлена. Корнюха с ним поменялся шапками, напялил его треух. Хитрый! Он на подножке повис и соскочил где-то на ходу, черт его знает где, – по гололеди разве разберешь? Собаку, конечно, вызвали, согласно науке…
– А Мамалыга-то как ушел? – сердито спросил Ханин.
Окошкин не ответил.
В городе ехали медленно.
Дома Иван Михайлович достал ханинскую, наполовину опорожненную бутылку коньяку, налил всем по стопке и сказал негромко, так, чтобы не разбудить Патрикеевну:
– Ну, братцы… Чтобы Толя наш поправился. Выпей, Давид Львович, вон тебя до сих пор дрожь пробирает…
Выпили и легли поспать хоть на часок. Но уснул только Окошкин: на полу, на тощем тюфяке. А Лапшин и Ханин, попритворявшись часа полтора друг перед другом, что спят, притворились, что проснулись, и сели пить чай. После чаю Ханин сразу же уехал в больницу к Грибкову, а Иван Михайлович, не велев Патрикеевне будить Окошкина, отправился в Управление.
Амба!
Жмакин лежал на кровати и курил, когда Клавдия одевалась на работу. Было слышно, как она разговаривает со старухой внизу. «Если еще зайдет сюда, – загадал Жмакин, – значит, жизнь моя кончена, если не зайдет – выберусь!» Он всегда загадывал наоборот. Клавдия вошла.
– Не спишь?
– Сплю! – угрюмо ответил он.
– Пойди в милицию, – садясь в пальто на кровать, сказала она. – Или куда там надо! Заяви – пришел добровольно. Ничего не таи, выложи все. Слышишь, Леша?
Она отвела волосы с его лба. Жмакин не глядел на нее.
– А дальше?
– Что дальше?
– Во я и спрашиваю – что дальше? Ну, явлюсь. Ну, поднесут мне цветы и музыка сыграет туш от радости, что Жмакин явился. А дальше?
– Дадут тебе срок, я ждать буду.
– Ты-то? – с презрением усмехнулся он. – Ты и недели одна не выдержишь! Что я, теперь тебя не знаю? Даже смешно, честное слово!
Клавдия опять отвела волосы у него со лба и спокойно ответила:
– Дурачок.
– Ничего не дурачок. Это сегодня у тебя в голове такая смесь пошла, что ты мне различные клятвы даешь, а через неделю сама на себя удивишься. Передовая, честная, нужен ей какой-то ворюга! Нет, дорогуша, как-нибудь обойдемся без покаяния – коли ежели нужен, изловят и отправят по назначению.
– Клавка, на работу опоздаешь! – крикнула снизу старуха.
– Не опоздаю. По какому такому назначению?
– На луну! – сказал он, хотя отлично знал, что ни о каком расстреле никто и не подумает. – На расстрел, поняла?
Но Клавдия не испугалась.
– Врешь ты все! – сказала она с улыбкой. – На нервах мне играешь. Разве ты убийца, чтобы тебя расстреливать? Или изменник родины? Просто карманник, сумочки воровал.
– Ну-ну! – угрожающе произнес Жмакин.
– Зарежешь меня, да? – спросила она. – Вот такую славненькую возьмешь и зарежешь? А что ты мне нынче ночью говорил? А когда квас от батьки принес? Ты какие мне тогда слова говорил? Ты мне и «лапушка» говорил, и «солнышко» говорил, и «ласточка» говорил, и «зайчик» говорил. Теперь вон развалился, весь перекошенный…
И она вдруг смешно, мгновенно и очень точно показала, какой он лежит весь перекошенный.
– Шла бы ты на работу, – вяло произнес он, – ну что переливать-то из пустого в порожнее. Учите все, учите, туда покайся, там сдайся! Надоели вы мне все, чтоб вас черт побрал, ну жулик и жулик, ну вор и вор, ну и кончено…
– Не кончено! – крикнула Клавдия. – Ничего не кончено! И не начато даже!
Она смотрела теперь на него со злобой, почти с ненавистью. Губы у нее дрожали.
– Я верила, что ты мужик! – жестко сказала она. – А ты тряпка. Барахло. Никто ты, никакой даже не человек, мусор…
Теперь улыбнулся Жмакин: «Воспитывает!»
Она ушла, чуть не плача.
До двух часов пополудни Жмакин лежал и курил. Дом опустел. В сущности, ему следовало уйти, вновь на вокзалы, в поезда, как раньше. Но на это не хватало воли. Дождаться бы Клавдию, тогда другое дело. И он представлял себе, как она войдет и спросит, неужели его с утра так и не покормили. А он ответит: «И что особенного?»
Только бы дождаться.
Но в два часа внизу постучали. И Жмакин понял, что теперь уже никогда не дождаться Клавдии. Спокойно, не торопясь он натянул брюки и с маху отворил дверь. Вошел милиционер – вежливый, солидный, выбритый до лоска.
