Шрифт:
Бабушка лезет в погреб, возвращается с банкой квашеной капусты, не может открыть плотно вцепившуюся в горло банки крышку, отдает деду. Дед как силач на арене демонстрирует мощь. Вздутая крышка пищит, но покоряется. Деревянной ложкой дед извлекает хрустящую капусту, раскладывает по тарелкам, куда перед этим из раздетой кастрюли уже доставлено дымящееся картофельное пюре. Бабушка режет буханку свежего хлеба и, обнаружив, что кто-то выгрыз мякиш изнутри, со знанием дела сообщает: «Христос ночевал!» Я уже в курсе, что Христос – это Бог в молодости. Но впервые слышу, что он был маленький, как пластиковая дюймовочка в железном цветке – игрушке, которую вчера купила мне мама.
Мы принимаемся за еду. Пюре нежное, уютно пахнет молоком, но мне хочется диких ощущений, поэтому я налегаю на капусту вырвиглаз. Бабушка говорит, что надо поесть и картошки, иначе в животе заведутся лягушки – как в пруду у их дома. Так мы сидим и просто едим. И ничего не происходит до тех пор, пока за окном откуда-то издалека не доносится загадочная подневольная музыка. Сначала звуки едва слышны, но постепенно становятся громче. Изможденная мелодия, едва переставляя ноги, которых у нее (как и у шахматных фигур) нет, прихрамывая, приближается, становится громче и зловещее. Мы втроем замираем с вилками (как с вилами), потом синхронно вздрагиваем от удара барабана: «Бом!» Кто-то, подгоняя, стукнул музыку, и она вновь звучит – жалобно, безнадежно.
«Пузатого понесли!» – со знанием дела говорит мудрая бабушка, встает и, держась за свой радикулит, идет к окну. Сквозь кружевную занавеску мне почти ничего не видно. Вижу только медленно проплывающую мимо нашего дома толпу людей. Две женщины несут какой-то щит из цветов, четверо мужчин водрузили на плечи что-то вроде носилок, на них, наверное, и сидит/лежит (не вижу) тот самый Пузатый. «А куда понесли Пузатого?» – спрашиваю я. Бабушка делает вид, что не слышит мой вопрос, задергивает плотную штору, садится и говорит, что капуста хорошо «просолилас» (она вечно где-то теряет мягкий знак) и что теперь всегда надо класть дубовый лист. Спросить у бабушки, кто такой этот Пузатый, я «боюс». Да и перед дедом – самым умным из всех людей – позориться неохота. Вдруг мне, как образованному человеку (умею читать рассказ «Бобик»), стыдно этого не знать? В процессе недолгих размышлений, в которых сплетаются впечатления дня, я решаю, что Пузатый – это, пожалуй, какой-нибудь странный мужчина, живущий, скажем, у Казанской церкви. Наподобие Андрюшеньки-дурачка, что ходит по улице с вечно высунутым языком. Может быть, мужчина этот заколдован. У него нет рта, зато есть огромное пузо, нашпигованное лягушками. Добрые люди понесли Пузатого к волшебнику, чтобы тот расколдовал несчастного. Такое объяснение кажется мне вполне разумным.
После того случая Пузатого носили еще несколько раз – в разных концах города Лысково Горьковской области с населением около двадцати четырех тысяч человек. Дважды я слышала угасающую музыку издалека, пару раз видела людей с носилками и щитами из цветов, мужчин с туманными трубами и женщин в черных платках, пыталась подойти ближе, но обстоятельства складывались против. Пока все дети верили в Деда Мороза, я верила в Пузатого, которого все носят и носят, но никак не могут расколдовать, и мечтала о том, что когда-нибудь я сама сниму заклятье с этого страдальца, тем более что написание заклинаний на квазивосточ-ном языке было моим любимым занятием. Вот одно, уцелевшее с тех времен: «Флехайчесмарома, флехайчесмарома, флехайчесмарома, михайчес» (очень сильное, применять осторожно).
Моим любимым фильмом в те времена была сказка «Королевство кривых зеркал», потому что в ней не мальчик спасает девочку (как обычно), а девочка – мальчика (как мама – папу). Я была влюблена в Гурда, прикованного цепями к скале, и тоже хотела бы вызволить его из заточения. Каждый раз, гостя у бабушки с дедушкой и поднимаясь на второй этаж, где почти у самого чердака был расположен нужник, я представляла, что восхожу на Башню Смерти. Сейчас я открою дверь, а там, над выгребной ямой, откуда воют неприкаянные ветры и веет дух зла, на месте привычной дырки стоит на коленях закованный Гурд. Вот я его освобождаю, и о моем подвиге пишут в газетах, клочки которых торчат из дореволюционной дамской сумочки, прибитой гвоздем к стене.
Миф о Пузатом рушится в то воскресенье, когда мы с бабушкой идем на базар за печенкой. Где-то в районе городской бани я слышу знакомую мелодию и замечаю толпу печальных торжественных людей. Дернув бабушку за рукав и кивнув в сторону шествующих, я, рассчитывая произвести впечатление, сообщаю: «Пузатого понесли!» «Как? Кого?» – выпаливает бабушка. Потом с минуту молчит, переводя взгляд с меня на процессию и обратно. А затем, словно что-то внезапно поняв, улыбается: «Пузатов давно на… там, где надо. Это другого понесли!» Я потрясена новым знанием о том, что Пузатов – это фамилия, все мои прежние догадки терпят крах, и я осторожно спрашиваю: «А куда понесли другого?» Бабушка делает вид, что не слышит мой вопрос, и говорит, что надо поспешить, иначе всю печенку разберут.
Печенку действительно разберут, спустя десятилетия бабушку и деда тоже отнесут, а я, разгребая бумаги в их доме, выставленном на продажу, наткнусь на тоненькую брошюру «Рабыня Изаура» в переводе загадочного астраханского полиглота и однофамильца моего Пузатова – В.Л. Пузатова. В тот же вечер я прочту экстравагантный бразильский роман, напишу статью «Переводчик, который любил Рабыню Изауру», и ее опубликуют на литературном сайте «Многобукв».
Владимир Набоков в эссе «Искусство перевода» пишет о том, что «в мире словесных превращений» существует три вида грехов: 1) ошибки, совершенные по незнанию; 2) намеренный пропуск слов и абзацев; 3) отсебятина. За третье, самое большое преступление, по словам Набокова, переводчика надо подвергать жесточайшим средневековым пыткам. Вроде бы справедливо. Но хочу рассказать вам одну историю.
«Пузатого понесли!» – со знанием дела говорит мудрая бабушка, встает и, держась за свой радикулит, идет к окну. Сквозь кружевную занавеску мне почти ничего не видно.
Вижу только медленно проплывающую мимо нашего дома толпу людей.