Шрифт:
Опасения, что жизнь на заимке «испохабит» Федора, вроде были напрасными. Как и в первый раз, Федор выпивал иногда с хозяином рюмочку, не больше. К «сударушкам» Кафтанова интереса тоже не проявлял. Когда та или иная перепившаяся бабенка шутя ли, всерьез ли привязывалась к Федору, он не стесняясь хлестал ее по щекам и говорил:
– П-пошла, стерва… Завязать бы ноги тебе мертвым узлом.
Это, видно, нравилось Кафтанову.
– Вот чего, сударушки мои… Кто совратит Федьку моего – сотенную в зубы! Старайтесь! – похохатывал он.
Однажды в числе других мужиков и женщин он привез на заимку и Лушку Кашкарову.
– Вот, Федьша, – он хлопнул Лукерью по крутой спине, – все печенки она мне изъела: свози да свози к Федьке.
– Что говоришь-то, Михаил Лукич? – взмолилась та.
– Перечь у меня! – зыкнул Кафтанов и отвернулся, будто забыл о ней.
В тот раз Кафтанов гулял дня три, и все это время пьяная Лукерья, как тень, ходила за Федькой, сторожила каждый его шаг, норовила обнять при каждом удобном случае.
– П-пошла, стерва, – говорил свое обычное Федор, отбиваясь под свист и гогот кафтановских гостей.
На второй день, под вечер, выбрав время, она шепнула ему трезвым и, как показалось Федору, жалким голосом:
– Пожалей меня, Федор… Они балаган устраивают, не понимаешь, что ли? Не могу я Мишку ослушаться…
– Все равно уйди! Не лезь! – отрезал Федор.
На ночь он ушел в лес, ночевал в стогу сена.
На третий день он стал ходить по заимке с плетью, той самой, которой Кафтанов отстегал когда-то Лукерью.
– A-а, не получаетца, паскудная твоя р-рыла?! – пьяно и злорадно гремел Кафтанов, крутя распухшей, разлохмаченной головой. – Талантов не хватает?! Н-ну, гляди у меня, последний день сроку…
В этот «последний» день, как обычно, надо было топить баню. Сунув плетку в сапог, Федор натаскал в огромный казан воды, присел отдохнуть возле стенки, на припеке. Силантий, растопив баню, приткнулся рядом.
– Уходи, Федор, в лес от греха, – сказал старик. – Возьми ружье да уходи… Ведь он, Кафтанов, гляди, и в баню тебя с кобылой этой загонит. Им что, потеряли обличье-то людское…
– Они потеряли, а я нашел… Я с первой минуты понял, что не Лушка, а сам Кафтанов со мной играется. Но я его переиграю.
– Как это?
– Так… Отойди-ка, батя… Вон Лушка вышла, меня вызревает. Отойди.
Старик, кряхтя, поднялся, поплелся в конюшню.
– Федя… Федя… – немедленно метнулась к бане Лукерья.
– Прочь! – толкнул он ее в грудь, ушел за дом.
– Федя… Пожалей… – женщина догнала его.
В окнах мелькнули лица кафтановских гостей. Заметив это, Федор схватил Лукерью за волосы, бросил на землю. Сверкая оголенными ногами, она покатилась по траве. Федор выхватил из-за голенища плеть и принялся остервенело хлестать ее по этим голым ногам, по спине, по голове. Из дома пьяно заулюлюкали, закричали, засвистели. Лукерья хотела встать, но снова упала, сжалась, укрывая голову, и только вздрагивала под его ударами…
Опомнился Федор, когда его самого кто-то схватил за шиворот, сильно встряхнул.
– А ежели изувечишь бабу?! – чуть не царапая его бородой, рявкнул Кафтанов. – Глаз выстегнешь, тогда что?!
– Ничего, одноглазая походит! – крикнул Федор и, разгоряченный, рванулся из кафтановских рук. Но вырваться не мог.
– Ишь ты волчонок! – вдруг рассмеялся Кафтанов, отпустил Федора, пнул все еще валяющуюся на траве Лукерью. – Пошла. И ты пойдем. По рюмке еще проглотим – да в баньку.
– И пить не буду. Не могу.
– Ну и ладно, – покорно согласился Кафтанов. – Так посидишь рядом. А потом в баню пойдешь со мной. В первый жар. Люблю я в первый жар ходить.
Часа два спустя Федор, зевая, как рыба, выброшенная на берег, лежал на прохладном и скользком банном полу, а Кафтанов парился на полке, остервенело хлестал себя веником.
– Федька-а! – то и дело кричал он сверху, невидимый в густых клубах обжигающего пара. – Еще плесни ковшичек…
Федор вставал, и сразу будто кипятком ошпаривало ему уши, нос, щеки, всю голову. Он торопливо черпал из жбанчика специально приготовленный отцом для этой цели квас, плескал на раскаленные камни и плашмя падал на пол.
«Как он не сварится там?» – задыхаясь, думал о Кафтанове.
Напарившись, Кафтанов выбегал наружу, с разбегу бултыхался в озеро, плавал в холодной воде, как тяжелое бревно, снова забегал в баню, натягивал кожаные рукавицы и шапку, опять лез на полок…
Одеваясь в предбаннике, он сказал:
– Вот и хмель весь долой. Первое средство. Завтра с утра за дела примемся. А как же! Наше дело такое – пей, да дело разумей. Сомлел?
– Жарко…
– Поликашка Кружилин – тот крепкий на банный жар. Любил я с ним париться. Знатно он меня веничком обхаживал. Жалко и прогонять было отсюда, да в глазах его резь какая-то появляться начала. Думаешь, из-за баб я его прогнал отсюда? Бабы – это тьфу, их что навозу, мне не жалко, пущай бы любой пользовался. Для того и Богом они сделаны. А вот резь в глазах – не люблю. Так ничего-ничего, да иной раз как глянет – будто надвое перережет, сволочуга. «Об чем, говорю, подумал сейчас, сказывай?!» – «Так», – говорит… Да, может, и правду так. А – непонятно. А я не люблю, когда непонятно. Приказчик он хороший, честный. Но ежели резь эта не потухнет в глазах – не погляжу, не пожалею. А у тебя вот рези этой нету. Может, потом появится? А?