Шрифт:
Выставка наполовину состояла из русских, а наполовину из немецких художников. Я, собственно, в этой выставке не участвовал, а притащился туда сугубо за компанию. А кто еще участвовал? Ну, главным харизматичным фюрером с немецкой стороны была Лиза Шмитц: по-моему, она и придумала выставку, так как перед этим долго залипала в Москве, производя суровые перформансы на Фурманном, где она всегда была голая (нагота автора играет важную роль в традиции западноевропейского перформанса). Тело Лизы казалось нам, молодым негодяям, чудовищно мощным и древним, да и в целом во всем этом присутствовало поначалу нечто пугающее – кто бы мог подумать, что мне так понравится в Западном Берлине, а точнее, в Кройцберге, в самой богемной и вынесенной его части?
Не так давно (хотя всё же три года назад) я сидел там с Наташей Норд за древесным столиком кафе недалеко от парка, где продают стафф (Гёрлитцер-парк), мимо нас струился поток богемных и псевдобогемных кройцбергских обывателей, позолоченных мистическим светом заката. Я держал в руках камеру, запечатлевая этот поток ради вечности-беспечности, думая: мало что изменилось в Кройцберге, дорогие друзья, хотя город в целом уже не остров, а страна уже не рассеченная пополам территория, а горделивый эпицентр Евросоюза. Да, не так уж сильно изменился дорогой мой Кройцберг, думал я золотой тревожной осенью 2014 года, не зная, что меня самого ожидают катастрофические изменения, что вскоре я отправлюсь в стремительном таксомоторе в зловещий город Белград (Сербия), сойду там с ума и окажусь в белградской психиатрической клинике доктора Воробьева и в результате всех этих прискорбных событий больше, наверное, никогда не увижу улицы Кройцберга, залитые медвежьим закатным солнцем. Прощай, Берлин, шепчу я нынче. Больше, надо думать, не свидимся мы на земной коре, но нам еще предстоит потусоваться на страницах данных воспоминаний. Когда-то я любил тебя, мой нежный, расхуяченный бомбежками город над Шпрее, любил твои мосты, твои сосны, твой стафф, твоих девчат в черных скрипучих платьях с длинными танцевальными ногами, но больше не съесть мне ночной сладко-кислый штрудель в Шварцкафе на Кантштрассе, да и зачем, ведь ты не узнаешь в моем лице, истерзанном временем, ту детскую мордочку, которую я когда-то скрывал под черной бородой, в иные дни хасидской, в другие – кубинской. Прощай, мой дорогой зеленый Берлин, медвежий город, где прожил я еще множество очаровательных периодов жизни после того, первого, о котором на этих страницах повествую. Мне тебя не вернуть, а тебе не вернуть меня. А впрочем – кто знает? Может быть, мы еще потусуемся вместе, зеленый Берлин. Передавай привет угловатым бронзовым медвежатам на мосту близ Томазиусштрассе, привет кирпичным кирхам, туркам, а также пингвинам и медузам, оголтело молчащим в пещерах твоего заветного царства, называемого магическим словом Цоо. Привет бронзовой и ушастой голове Томаса Манна, торчащей перед стеклянным министерством внутренних дел. Привет нашему солдату в Трептов-парке, пока его еще не переплавили в какой-нибудь прогрессивный брусок, вместе с разрушенной свастикой, патетично раскалывающейся под его сапогом.
Но пока что нам рано прощаться с Берлином, мы возвращаемся к завтракам, изготовленным руками наших друзей, – о западные завтраки! О резервуары мистической свежести, таящиеся в почти запредельном слове «фрюштюк»! О магический отблеск оранжевого сока на белоснежной скатерти! О хруст подогретого хлеба, на чью пористую и золотистую мультизерновую поверхность обрушились элементы царственного сыра или пригожей ветчины! О вращающееся в экстазе яйцо, похожее на инопланетную и облую собачку, гоняющуюся за своим хвостом! О вкрадчивый шелест мюслей (мыслей), насыпанных в глубокую тарелку, словно шелест свежеосенней листвы в аллеях Тиргартена!
После завтрака мы снова отдавали должное кальяну, и тут неизменно выяснялось, что у наших друзей уже готов роскошный план дальнейшего времяпровождения: мы садились в машину Вернера, или в машину Фолькера, или в машину одной из девушек и катились куда-нибудь вдоль октябрьских, а впоследствии ноябрьских улиц – либо в Ботанический сад, где мы раскуривали микроскопическую медную трубку мира прямо в павильонах, пока логика сада смещала нас от влажно-воздушных джунглей к знойным болотцам, к сухим шелестящим и пузатым растениям саванны, и так вплоть до прохладных теплиц, где едва теплился помнящий о вечной мерзлоте ягель, тщетно поджидая в этих холодноватых стеклянных обителях, что обласкают его ненароком мягкие оленьи губы, что изгрызут его твердые оленьи зубы. Но мокрожопые муфлоны (если пользоваться подростковым сленгом культового фильма «Кафе “Донс Плам”», который сняли много лет спустя) сюда не заглядывали – одни лишь мы, отважные и блаженные инспектора, бродили среди орхидей, лиан, лилий, среди болотного бархата и пряных соцветий, бродили до тех пор, пока не пробуждался в нас голод, и тогда мы отправлялись в ботаническое кафе, чтобы обожраться пирожными. Особенно усердствовал в этом деле мой друг и соратник по Инспекции Сережа Ануфриев – ироничные наши немцы прикалывались над ним, подначивая его заказывать всё, чего вожделел его взор, и в результате Сережа оказывался сидящим за столом, полностью покрытым слоем пирожных – охваченный оголтелой радостью безрассудного сладкоеда, он честно пытался сожрать их все, но это было выше человеческих сил. Признать свое поражение, свое дезертирство перед лицом сладкой армии он также не желал, поэтому всячески затягивал трапезу, заставляя нас всех залипать в этом кафе гораздо дольше, чем мы рассчитывали, хитроумно отвлекая нас от бегства мудрыми и остроумными речами, в то время как его воспаленный жадностью и желанием взгляд бесплодно ласкал коричневые спинки эклеров, лежащих в своих приватных гофрированных кроватках из бумаги, он облизывал взглядом ореховые конусы и марципановые завитки, а также шоколадные благоуханно-говнообразные шарики в плиссированных чепцах, но, как я уже сказал, это вожделение оставалось бесплодным, бессильным, потому что ни одного кондитерского объекта уже не могло поглотить его обожравшееся тело.
Вчера я встретил Сережу на вернисаже – глядя в его смуглое, но совершенно беззубое лицо, я с грустью думал, что за всё приходится платить: сочетание сладкоедения с боязнью дантистов истребило его зубы, впрочем, надеюсь, вскорости страх будет преодолен, и новая улыбка превратит Сережу из загадочного ассирийского старичка в моложавого Брюса Виллиса, сопряженного с разговорчивым Гурджиевым.
А тогда, тридцать лет назад, его удавалось увести из кафе лишь с помощью иного вожделения – вожделения к ароматному дыму. Мы раскуривались на серо-бетонных отрогах грандиозного шпееровского стадиона, мы вдыхали дым на гранитных дорожках Цоо, цепенея под наглым взглядом верблюда или лукавым оком слона, мы пыхтели жирными джойнтами на смотровых вышках, возвышавшихся вдоль Стены, – сквозь любимую нами дымовую завесу мы смотрели на другую сторону: там стояли дома, похожие на советские, там в одинаковых окнах социалистические восточные берлинцы вкушали под вечерними лампами свои социалистические сосиски, запивая их социалистическим пивом и не ведая, что они вкушают последний год социализма. Через год рухнет Стена, обрушится масонский циркуль, смятый когтями старого германского орла, похожего на толстую еловую шишку: Германия обретет единство, Берлин обретет цельность. Но осенью 1988 года (две восьмерки, две бесконечности) об этом близком будущем еще никто не знал, и мы продолжали наслаждаться экзотикой обреченной расщепленности. Частенько мы заходили в заведение, гнездившееся возле самой Стены и носившее гордое и в то же время лаконичное название «Турецко-немецкое кафе». Это заведение располагалось на пустынной улице, где старые трамвайные рельсы уходили под Стену, срезанные холодной бритвой холодной войны. Внутри всё было тоже лаконично и гордо: ядовито-мутный телевизор в углу, квадратные убогие столики, за которыми сидели турки и играли в нарды. В этом кафе можно было заказать только банановый сок – больше здесь ничего не было. Не было даже кофе – только банановый сок. Зато, стоило пригубить бананового сока, к тебе сразу же подсаживался турок с альбомом для собирателей редких монет в руках. Он гостеприимно раскрывал свой альбом – там вместо монет в пластиковых отделениях альбома лежали всевозможные разновидности курительного свойства. Можно было неторопливо выбрать и дегустировать прямо в кафе, отчего воздух в помещении становился так непрозрачен, что трудно было разглядеть певицу из Анкары, чье сладкоголосое лицо маячило в маленьком телевизоре.
В этом кафе мы записали триаду медгерменевтических бесед, которую так и озаглавили: «Турецко-немецкое кафе». Диалоги назывались почему-то в украинском духе: «Шевченко», «Пальченко», «Готовченко». Когда я изредка перечитываю эти замысловатые философские беседы, вкус бананового сока сам собой возникает в моей гортани.
Выставка на вокзале Вестэнд открылась и, кажется, всем понравилась. Во всяком случае, событие получилось, что называется, знаковое, то есть не лишенное некоторой исторической ауры, и собралась довольно большая тусовка всех – а кто, собственно? Величественный и проницательный Боря Гройс в наброшенном на плечи пиджаке, медлительным голосом излагающий глубокие философские конструкции, в сопровождении отнюдь не медлительной кудрявой жены Натальи, весело всех фотографирующей. Американка Джейми Гембрелл, всеобщая подруга. Рита и Витя Тупицыны – Рита черноглазая, как бы тоже американская, Витя высокий, похожий на де Голля, тоже излагающий проницательные и эрудированные философские пассажи необычайным и неторопливым голосом, как бы с легким небесным акцентом. Галерист Натан Федоровский, впоследствии повесившийся у себя в галерее (по другой версии, его убили), скромно-смешливая Сабина Хэнсген, накручивающая на палец свои локоны, веселый, хитроумно заикающийся Бакштейн. Георг Витте. Соломон. Других не помню. Какие-то профессора, галеристы, коллекционеры, журналисты, как водится. Ну и, конечно, главный фюрер мероприятия Лиза Шмитц, женщина добрейшей души, но суровая на вид, не упустившая возможности продемонстрировать публике свое физически крепкое нагое тело.
Сергей Ануфриев и ПП во время инспекции города Западный Берлин. Осень 1988 года
Мы с Сережей Ануфриевым тоже сделали перформанс, максимально идиотский, конечно. Перед публикой мы установили стол, ломящийся от разных яств. Мы сидели за столом перед публикой, как бы что-то рассказывая, но при этом постоянно ели, жевали что-то, из-за чего речь наша становилась почти непостижимой. А может быть, мы ничего не говорили, а только молча ели, – помню смутно. Сережа Волков снимал наш перформанс на камеру, где-то должна быть запись. Он вообще довольно много снимал тогда в Берлине – на этих видео я похож на бородатого бобра, находящегося в полубессознательном состоянии. Хотя Эндрю Соломон в своем романе описал меня как щенка-переростка, громоздящегося за спиной Ануфриева. Так оно и было, вот только был я щенком не собачьим, а скорее лисячьим, который не только прятался за спинами других людей, но еще и заметал свои следы пушистым хвостом.
После открытия выставки мы надолго зависли в Берлине, пользуясь гостеприимством и добротой наших новых немецких друзей. Дни мы посвящали «инспекциям», то есть эйфорическим посещениям различных мест и мероприятий, а вечерами и ночами либо сидели в «Бомбоколори», болтая, куря и рисуя, либо тусовались и дэнсили в берлинских клубах, выпивали в барчиках, шлялись с девушками по ночным улицам. Из танцевальных мест того периода вспоминаю особенно дискотеку «Джангл», которую бешено любили наши местные друзья, – в этом заведении, по слухам, ничего не изменилось с 70-х годов: действительно, разнузданный дух 70-х там вроде бы вполне сохранился. Что же касается местечек чисто алкогольного направления, то здесь пальму первенства удерживал бар «Сокс» («Носки»): тесное пространство, где я в какой-то момент свел знакомство с одной отъехавшей, наполовину англо-американской компанией, состоявшей из психоделических прожигателей жизни, избравших Западный Берлин ареной для своего безбашенного и демонстративного существования. Это уже были люди, не имевшие к дисциплинированному арт-миру никакого отношения, скорее модники, денди, глэм-панки, короче, своего рода зародыши, эмбрионы того еще не развернувшегося тогда танцевально-музыкального движения, которое впоследствии, уже в 90-е годы, захлестнуло собою Берлин, обернувшись экстазийными техно-вечеринками, лав-парадами и прочими пестрыми и отстегнутыми мероприятиями столь массового и гигантского размаха, что они разве что в галлюцинаторном сне могли присниться западному берлинцу конца 80-х.