Шрифт:
Он подал милостыню женщине, а разобиженный официант удалился в уголок, повесив на руку салфетку. И вдруг нищенка извлекла из-под своей широкой хламиды гитару и принялась играть. Отец сразу занервничал: стал двигать стаканы, тарелки, хлебницу, хлопал салфеткой по коленям. Но женщина продолжала играть, то и дело благодарно кланяясь ему за оказанное покровительство и извлекая из гитары жалобное, протяжное дребезжание.
В конце концов отец не выдержал:
– Довольно! Уходите отсюда! Я не выношу этой музыки!
Но нищенка не унималась, а официант из своего угла кидал на нас злобные, торжествующие взгляды.
Помимо самоубийства Сильвио существовала в нашем доме еще одна таинственная история, правда, она имела отношение к людям, которые не сходили у родителей с уст: дело в том, что Турати и Кулишова хотя и не были женаты, но жили вместе. В этой таинственности тоже, по-моему, виноват был отец с его врожденной стыдливостью, мать вряд ли стала бы придавать этому значение. Наверное, проще было бы нам солгать, сказать, что Турати с Кулишовой – муж и жена. Но от нас или, во всяком случае, от меня, совсем еще девочки, скрывали, что они живут вместе, а я недоумевала, кто же они – супруги, брат с сестрой или еще кто, ведь эти имена всегда упоминались вместе. На мои вопросы все отвечали уклончиво. Я не понимала, откуда взялась Андреина, подруга детства моей матери и дочь Кулишовой, и почему ее фамилия была Коста, и при чем тут давно умерший Андреа Коста, которого часто упоминали в разговоре об этих людях.
Мать беспрестанно говорила о Турати и Кулишовой, и мне было известно, что оба живы, и живут в Милане (то ли вместе, то ли порознь), и до сих пор занимаются политикой, и борются против фашизма. В моем воображении они неизменно переплетались с другими персонажами материнских воспоминаний – ее родителями, Сильвио, Полоумным, Барбизоном. Все это были люди либо умершие, либо если и живые, то уж очень дряхлые участники событий далекого прошлого, когда моя мать была маленькой девочкой и слышала про «сестричку моей собачки» и про то, «чем воняет сернистая кислота»; люди эти были для меня чем-то нереальным, неосязаемым, ведь даже те из них, кто еще остались в живых и кого можно было встретить и потрогать пальцем, все равно были не такие, какими я их себе представляла; они в моем воображении соседствовали с умершими и потому обретали легкую, призрачную поступь.
– Ох, бедная Лидия! – то и дело вздыхала мать.
Таким образом она сама себе сочувствовала по поводу всех свалившихся на нее бед – нехватки денег, ругани отца, вечных драк Альберто и Марио, нежелания Альберто учиться и его увлечения футболом, наших надутых физиономий и надутой физиономии Наталины.
Я не отставала от всех и тоже частенько капризничала. Но я была мала, потому моя надутая физиономия в то время не очень беспокоила мать.
– Колется, колется! –кричала я по утрам, когда мать натягивала на меня колючие шерстяные кофточки.
– Но ведь это такие хорошие кофты! – отвечала мать. – От «Нойберга»! Не выбрасывать же их!
Раз кофты куплены у «Нойберга», считала мать, значит, они непременно должны быть отменного качества и уж никак не могут колоться. Кофты покупались у «Нойберга», пальто шились у портного Маккерони, что же до зимней обуви, ее отец заказывал у сапожника, которого величал «синьор Кастаньери» и у которого была мастерская на виа Салуццо.
В столовую я входила еще надутая из-за кофточки от «Нойберга». При виде моей физиономии мать восклицала:
– А вот и Мария Громовержица!
Мать ненавидела холод, потому и покупала у «Нойберга» все эти кофты. Она ненавидела постоянный, пронизывающий зимний холод, а вот ледяной душ принимать по утрам любила.
– Какой холод! – твердила она, натягивая на себя один свитер за другим и убирая даже пальцы в рукава. – Брр! Терпеть не могу холода!
И одергивала на мне кофту от «Нойберга», а я изо всех сил вырывалась.
– Чистая шерсть, Лидия! – передразнивала она одну старинную школьную подругу. – Подумать только, – добавляла она, – когда я вижу тебя в этой чудесной теплой кофте, у меня на душе становится теплее.
Ненавидела она и жару. В жару она начинала задыхаться, расстегивала воротник платья.
– Ну и жара! Терпеть не могу жару! – говорила она.
– Ну и неженка! – говорил отец. – Все вы такие неженки!
Когда мать с отцом куда-нибудь уезжали, она брала с собой целую кучу свитеров и платьев – от легких до шерстяных, а потом только и делала, что переодевалась при малейших изменениях погоды.
– Никогда не могу одеться по погоде, – говорила она.
– Как мне надоели твои жалобы на жару и на холод! – возмущался отец. – Тебе лишь бы ворчать.
По утрам у меня, как правило, не было аппетита. Молоко я ненавидела. «Медзорадо « – еще больше. Однако матери было известно, что у Фрэнсис я на полдник послушно выпивала молоко, и у Терни тоже. На самом деле я пила его с не меньшим отвращением, чем дома, просто у чужих неудобно было отказываться. А мать решила, что у Фрэнсис мне молоко нравится. Поэтому, когда дома я отодвигала от себя чашку молока, мать начинала меня уговаривать:
– Но его же принесли от Фрэнсис! Это от ее коровы!