Шрифт:
Я не мог продолжать. Сердце мое было как бы растерзано этим разговором. Я не мог и думать о продлении страданий этой чудесной женщины, которую я уже достаточно заставил страдать, хотя и был неповинен в тех преступлениях, которые она мне приписывала. Я уступил ее повелительным приказаниям и удалился.
Сам не зная почему, я поспешил от Лауры к своему собственному жилищу. Войдя в дом, где я занимал одно из помещений, я увидел, что в нем нет обычных его обитателей. Женщины и дети отправились насладиться утренней прохладой. Мужья, как всегда, работали вне дома. Жители этой части страны из простого народа днем запирают двери своих жилищ только на щеколду. Я вошел и направился на кухню. Там, когда я огляделся кругом, глаза мои остановились на клочке бумаги, лежавшем в углу и возбудившем во мне по какой-то причине, которую я не мог бы объяснить, сильное подозрение и любопытство. Я быстро подошел, подобрал его и увидел, что это тот самый листок с «Чудесной и удивительной историей Калеба Уильямса», обнаружение которого к концу моего пребывания в Лондоне вызвало во мне такое невыносимое страдание.
Эта находка сразу объяснила всю таинственность, тяготевшую надо мною в последнее время. Отвратительная, невыносимая уверенность пришла на смену осаждавшим меня сомнениям. Она пронзила меня с быстротой молнии. Я почувствовал во всем теле внезапное оцепенение и слабость.
Неужели мне не остается никакой надежды? Неужели даже оправдание по суду ни к чему? Неужели не найдется такого промежутка времени в прошлом или будущем, который принес бы облегчение моим страданиям? Неужели гнусная и жестокая ложь, взведенная на меня, будет следовать за мной, куда бы я ни пошел, лишая меня доброго имени, отнимая у меня сочувствие и расположение человечества, вырывая у меня даже кусок хлеба, необходимый для поддержания жизни?
В течение примерно получаса мука, которую я испытывал от такого уничтожения моего покоя, и связанное с этим ожидание вражды, которая будет преследовать меня во всяком убежище, были так сильны, что отняли у меня способность связно мыслить и – более того – возможность прийти к какому-нибудь решению. Как только ужас и ошеломление оставили меня и смертельное оцепенение, овладевшее моими способностями, исчезло, неодолимый и властный порыв повлек меня немедленно прочь из этого недавно дорогого мне убежища. У меня не было терпения входить в дальнейшие препирательства и объяснения с жителями моего тогдашнего приюта. Я решил, что надежда снова вернуть себе благодатное доверие и спокойствие, которыми я пользовался в последнее время, напрасна. В борьбе с предубеждениями, которые восстали таким образом против меня, мне пришлось бы иметь дело с людьми разного склада, и если бы даже у некоторых я имел успех, то, конечно, не мог рассчитывать на удачу со всеми. Я слишком близко познакомился с царством торжествующей лжи, чтобы питать ту горячую веру в могущество своей невиновности, которая, естественно, могла бы воодушевлять всякое другое лицо с моими склонностями и в моем возрасте. Недавний разговор с Лаурой сильно подорвал мое мужество. У меня не было сил вынести мысль о необходимости бороться с ядом, разлитым вокруг меня, – с каждой мельчайшей каплей его в отдельности. Если когда-нибудь окажется необходимым столкнуться с ним, если меня будут преследовать как дикого зверя до тех пор, пока мне уже нельзя будет больше уйти от охотников, я обращусь против истинного виновника этого беззаконного нападения, я встречу клевету в самой ее твердыне, я решусь на поступок, доселе беспримерный, и твердость, бесстрашие, непоколебимая выдержка, которые я проявлю, все-таки заставят человечество поверить, что мистер Фокленд – клеветник и убийца.
ГЛАВА XIV
Спешу к концу своего печального повествования. Я начал писать вскоре после того времени, до которого довел теперь свой рассказ. Это также было одно из изобретений моей мысли, неистощимой в придумывании способов избавиться от несчастий. Торопясь покинуть свое убежище в Уэльсе, где я впервые убедился в основательности угроз мистера Фокленда, я оставил там материалы своих этимологических изысканий и то, что я написал на эту тему. Я уже никогда не мог заставить себя вернуться к этой работе. Всегда бывает тяжело снова начинать кропотливую работу и тратить усилия на то, чтобы вернуть позиции, которые уже были заняты. Я не знал, как скоро и как неожиданно могу оказаться изгнанным из всякого нового места; материалы, необходимые для работы, в которую я тогда погрузился, были слишком громоздки для такого стесненного и неопределенного положения; они могли только отягчить для меня козни моего врага и придать новую горечь моему ежечасно возобновляющемуся злополучию.
Но то, что имело для меня величайшее значение и произвело самое глубокое впечатление на мое душевное состояние, – это разлука с семьей Лауры. Каким я был глупцом, воображая, будто для меня может найтись место под кровом дружбы и тишины. Только теперь я впервые с нестерпимой остротой почувствовал, как бесповоротно я отрезан от всего человеческого рода. Другие отношения, которые я завязал, имели сравнительно небольшое значение, и я без чрезмерной горести смотрел, как они порывались. Я ни разу не испытал чистейших радостей дружбы, кроме двух случаев: с Коллинзом и теперь – с семьей Лауры. Одиночество, разлука, изгнание! Эти слова часто бывают на человеческих устах, но мало кто, кроме меня, изведал их значение во всем объеме. Гордая философия научила нас рассматривать человека как отдельную личность. Он вовсе не таков. Он неизбежно, по необходимости, держится себе подобных. Он подобен тем близнецам, которые, правда, имели две головы и четыре руки, но были бы неминуемо обречены на жалкую и медленную гибель, если бы их попытались отделить друг от друга.
Именно это обстоятельство, больше чем все остальное, мало-помалу переполнило мое сердце отвращением к мистеру Фокленду. Я не мог вспоминать его имя иначе, как с почти нечеловеческой ненавистью и проклятьями. Из-за него я лишался одного утешения за другим – всего, что было счастьем или походило на счастье.
Работа над этими мемуарами была для меня в течение нескольких лет способом отводить душу. Некоторое время я находил в этом печальную утеху. Мне больше нравилось воспроизводить подробности тех бедствий, которые постигли меня в прошлом, чем заглядывать вперед и предугадывать, какие бедствия могут еще выпасть мне на долю. Я полагал, что, правдиво рассказанная, моя история будет носить такой отпечаток истины, против которого мало кто сможет устоять, что в худшем случае, оставшись после меня, когда я сам перестану существовать, она заставит потомство отдать мне справедливость и что, показав на моем примере, как много зла выпадает на долю человека от общества в том виде, как оно теперь устроено, убедит обратить внимание на источник, из которого проистекают столь горькие воды. Но теперь эти цели отчасти потеряли свое значение. Я получил отвращение к жизни и ко всему, что с ней связано. Мемуары, которые вначале были наслаждением, превратились в бремя. Я сжато перескажу то, что мне осталось досказать.
Я узнал, вскоре после того периода времени, о котором пишу, подлинную причину пережитого мной в Уэльсе несчастья и принял эту причину во внимание, размышляя о тех испытаниях, которых мне приходилось ждать в будущем. Мистер Фокленд взял к себе на жалованье проклятого Джайнса – человека, как раз подходящего для службы, на которую его теперь определили, по бесчеловечной грубости нрава, по свойствам ума – одновременно смелого и лукавого – и по особенной враждебности и мстительности, с которыми он относился ко мне. Обязанности его заключались в том, чтобы следовать за мной с места на место, чернить мое доброе имя и препятствовать тому, чтобы, долго оставаясь на одном месте, я заслужил репутацию честного человека, что придало бы новый вес всякому обвинению, которое я вздумал бы в будущем выдвинуть против мистера Фокленда. Джайнс прибыл в город вместе с каменщиками и их подручными, о которых я упоминал, и, стараясь держаться как можно незаметней для меня, тщательно распространял повсюду то, что в глазах света было равносильно доказательству моей низости и преступности. Не может быть сомнения в том, что им был доставлен и гнусный листок, который я нашел в своем жилище непосредственно перед тем, как покинул его. Все это, согласно правилам мистера Фокленда, было только необходимой предосторожностью. В его душевном складе было что-то заставлявшее его гнушаться мысли о насильственном прекращении моего существования; в то же время он, к несчастью, ни в коем случае не мог чувствовать себя в достаточной безопасности от моих обвинений, пока я был жив.
Что касается того обстоятельства, что Джайнс был нанят им для этого страшного дела, то он вовсе не хотел, чтобы об этом узнали. Однако его не страшила и возможность того, что это станет известным. Ведь, на его взгляд, слишком большое распространение получил тот факт, что я выдвигал против него самые тяжкие обвинения. И если он смотрел на меня с отвращением, как на врага его доброго имени, то люди, имевшие случай хоть немного ознакомиться с нашими отношениями, питали не меньшее отвращение ко мне ради меня самого. Даже если б они когда-нибудь узнали о стараниях, которые он прилагал к тому, чтобы дурная слава шла за мной по пятам, они увидели бы в этом только проявление беспристрастной справедливости и, может быть, даже великодушную заботу о том, чтобы помешать другим стать жертвами обмана и потерпеть ущерб, как это было с ним.