Шрифт:
— Вы забываете, милый дядюшка, — сказал барон, улыбаясь так кротко и ласково, как мог бы улыбаться только греческий принц, — что мой дед, совершивший свое замечательное путешествие, привез с собою с острова Кипр жену, которая была женщиной выдающейся красоты. Портрет ее и до сих пор висит в нашем родовом замке.
— Ну да, — ответил дядя, — моему отцу можно простить, что он, будучи еще очень молодым человеком и пылкого темперамента, влюбился в молоденькую гречанку и имел глупость, несмотря на ее низкое происхождение, — мне говорили даже, что она продавала на базаре цветы и фрукты, — жениться на ней. Но ведь она очень скоро умерла бездетной.
— Нет, нет, — горячо возразил Теодор, — эта цветочница была принцессой, и моя мать явилась плодом счастливого брака, продолжавшегося, увы, так недолго.
Дядя отскочил на два шага назад.
— Теодор, — сказал он, — ты бредишь, у тебя лихорадка или ты сошел с ума! Спустя почти два года после смерти гречанки твой дед женился на моей матери, и мне было уже четыре года, когда родилась моя сестра. Каким же образом твоя мать может быть дочерью гречанки?
— Я должен согласиться, — продолжал Теодор спокойно и развязно, — что, если смотреть на дело обыкновенными глазами, то слова мои могут казаться весьма неправдоподобными. Но есть чудные, не поддающиеся рассудку тайны; высшая мистическая тайна вступает порой в жизнь, и тогда самые невероятные вещи оказываются истиной. Вы думаете, милый дядя, что вам было четыре года, когда родилась моя мать? Но не основано ли ваше мнение на каком-нибудь недоразумении? Не входя, однако, в дальнейшее рассмотрение различных мистических комбинаций, переносящих порою нашу жизнь в волшебное царство, я приведу вам, милый дядя, свидетельство, которое одним ударом уничтожит все ваши возражения. Это свидетельство моей матери!.. Вы удивлены?.. Вы смотрите на меня с сомнением?.. Ну так слушайте! Моя мать рассказывала мне, что, когда ей было около семи лет, она вошла однажды, при наступлении сумерек, в зал, где висел портрет гречанки во весь рост, привлекавший ее к себе какой-то невидимой силой. Когда моя мать стала смотреть на портрет с любовью и нежностью, то прекрасные черты портрета стали заметно оживляться, и наконец из рамы вышла прекрасная величественная женщина — это была моя бабушка, которая и обратилась к моей матери как к своей единственной дочери. С того времени этот чудный портрет выказывал самые нежные попечения и заботы относительно моей матери, которая и получила под наблюдением его свое высшее воспитание. Между прочим, портрет этот научил мою мать и новогреческому языку, так что она в детстве не говорила на другом языке. Но так как вследствие таинственных и весьма важных причин происхождение моей матери от портрета должно было оставаться тайной, то все люди принимали новогреческий язык, на котором говорила моя мать, за французский, и сам портрет, появлявшийся иногда за кофе, принимали за гувернантку-француженку. Когда моя мать вышла замуж, портрет снова вошел в свою раму и не покидал уже ее до тех пор, пока моя мать не забеременела. Тогда дорогой, милый портрет открыл моей матери ее княжеское происхождение и сказал, что сын, который родится у нее, вновь приобретет в Греции свои права, считавшиеся уже утраченными. Направит же его в эту страну особое благоволение неба или, как говорят обыкновенно, случай. Затем портрет посоветовал моей матери не пренебречь при моем рождении ни одним из тех священных средств, которые употребляются на ее родине, чтобы предохранить меня от всякой порчи. Поэтому меня, едва я родился, натерли с головы до ног солью, поэтому же по обе стороны моей колыбели клали по кусочку хлеба и по деревянной палочке; потому в комнате, в которой я лежал, всегда находилась добрая порция чеснока, потому же носил я на шее маленький мешочек, в котором лежало три уголька и три зернышка соли… Вы знаете, милый дядя, из книги Зоннини, что именно эти обычаи распространены на островах Архипелага… О, в какой высокий, в какой священный момент моя мать рассказала мне все это! В первый раз в своей жизни она на меня сильно рассердилась… Она нашла в нашей комнате ласочку, которую я собирался преследовать как раз в ту минуту, когда вошла моя мать. Она меня сильно разбранила. Затем она приманила зверька, забившегося под шкап, и сказала ему: «Почтенная госпожа, будьте у меня как дома; никто не смеет вас обидеть; здесь все к вашим услугам»… Слова моей матери показались мне до того забавными, что я громко захохотал, зверек убежал, а моя мать в ту же минуту дала мне такую затрещину, что у меня зазвенело в голове. Я поднял такой рев, что мне до сих пор за него стыдно; но моя добрая мать страшно разволновалась и тотчас же, обливаясь слезами, обняла меня и объявила, что так как она новогреческого происхождения, то не может иначе обращаться с ласочками. Тут рассказала она мне историю с портретом. Конечно, милый дядя, вы теперь убеждены, так же как и я, что находка голубого бумажника и есть тот благоприятный случай, о котором предсказывал портрет моей дорогой бабушки. Таким образом, я поступаю не как неразумный мечтательный юноша, но как мужчина, взрослый и последовательный, когда собираюсь сесть в карету и поехать в Патрас к Андрею Кондогури, который, как опытный человек, конечно, посоветует мне, что делать дальше. Вы видите теперь, милый дядя, и, надеюсь, верите мне, что только таким путем могу я достигнуть высшего счастья моей жизни.
Дядя выслушал племянника спокойно; но в конце концов сказал:
— Да хранит тебя Бог, Теодор, но ты совсем глуп. Правда, твоя покойная мать была большая мечтательница, и твой отец часто мне жаловался, что, когда ты родился, она рассказывала тебе много всякого фантастического вздора, но то, что ты мне говоришь о греческих принцессах, живых портретах, посоленных детях и ласочках — все это, не прими моих слов в дурную сторону, коренится лишь в твоем мозгу, настоящем orbis pictus [1] глупостей и сумасбродств! Ну все же я не хочу мешать твоему бесповоротному решению: отправляйся в Патрас и кланяйся господину Кондогури. Может быть, путешествие отрезвит тебя; может быть, если тебя не убьют турки, ты вернешься умнее. Не забудь, однако, когда приедешь на остров, на котором растет чемерица, основательно ею полечиться. Счастливый путь!..
1
Мир в картинках (лат.).
С этими словами прозаический дядюшка покинул своего экзальтированного племянника.
С приближением дня отъезда на барона стал нападать страх, так как все говорили ему об опасностях, которым он мог подвергнуться во время путешествия.
В припадке меланхолии, под влиянием страха, барон написал завещание, которым он оставлял все свои написанные и напечатанные стихотворения обладательнице голубого бумажника, а свои новогреческие костюмы жертвовал в театральный гардероб. Затем он решил, кроме своего егеря и молодого итальянца, знавшего несколько новогреческих слов, которого он брал в качестве переводчика, взять еще одного здорового детину со спиной шириной чуть не в пять с половиной футов, ради чего пришлось соответственным образом расширить козлы кареты.
Три дня употребил барон на то, чтобы сделать необходимые прощальные визиты… Путешествие в романтическую Грецию… Таинственное приключение… прощание может быть, навсегда… не довольно ли этого для того, чтобы взволновать чувствительных барышень. Из груди наиболее прекрасных вырывались вздохи, когда барон вытаскивал изображения миловидных островитянок, приобретенные им у Гаспара Вейса, с целью оживить свой рассказ о Греции, которую он должен был увидеть. Могла ли хоть одна из барышень произнести «Adieu, mon cher baron» [2] без заметного дрожания в голосе… Самые серьезные, равно как и самые легкомысленные люди приветливо кивали барону и говорили ему, пожимая руки: «Вернитесь же здоровым, веселым и счастливым, барон. Вы предпринимаете интересное путешествие».
2
Прощайте, мой дорогой барон (франц.).
Прощание всюду было трогательно и сердечно. Многие действительно сомневались в том, что юный искатель приключений когда-нибудь вернется назад, и в кружках, где он был членом, царило уныние…
Вещи были уложены, и карета стояла у дверей. Барон, одетый в новогреческий костюм, скрытый под дорожным плащом, сел в нее; егерь и широкий детина, вооруженные ружьями, пистолетами и саблями, влезли на козлы, почтальон весело затрубил в рог, и карета крупною рысью выехала через Лейпцигские ворота в Патрас.
В Целендорфе барон высунул голову из окна и крикнул сердито, чтобы не мешкали с перепряжкой лошадей, так как он очень торопится. Но тут он случайно увидел одного молодого профессора, с которым он познакомился всего несколько дней тому назад, причем профессор выражал барону особенное сочувствие по случаю его путешествия в Грецию.
Профессор возвращался из Потсдама. Едва увидел он барона, как подбежал к карете и воскликнул:
— Счастливейший из всех баронов; я вижу, вы уже собрались в Грецию; уделите мне несколько минут и позвольте просить вас проверить еще некоторые данные, находящиеся в описании путешествия у Бартольди. Кроме того, я хотел бы напомнить вам о некоторых моих поручениях, например, относительно турецких туфель.
— Книга Бартольди, — ответил барон, — со мной в карете; что же касается обещанных туфель, то вы получите самые лучшие, какие только найдутся, хотя бы мне пришлось стянуть их с ног самого паши. Вы, профессор, поддержали меня в моем убеждении, и я буду прилежно читать на классической почве карманного Гомера, который для меня является самым драгоценным подарком. Хотя я совсем не понимаю по-гречески, но, я надеюсь, это уладится само собой, едва я приеду в эту страну. Итак, милейший, напишите же мне ваши вопросы. Ведь лошадей еще не видно.