Шрифт:
– Шутить я не умею, - сказал Пётр и по привычке дёрнул себя за ухо.
– Учись. Шутка - минутка, а заряжает на час. Алексей тоже неловок с людьми, криклив, придирчив.
– Жулики они и лентяи, - задорно отозвался Алексей.
Артамонов строго крикнул:
– Много ли ты знаешь про людей?
– Но улыбнулся в бороду и, чтоб не заметили улыбку, прикрыл её рукою; он вспомнил, как смело и разумно спорил Алексей с горожанами о кладбище: дрёмовцы не желали хоронить на своём погосте рабочих Артамонова. Пришлось купить у Помялова большой кусок ольховой рощи и устраивать свой погост.
– Погост, - размышлял Тихон Вялов, вырубая с Никитой тонкие, хилые деревья.
– Не на своё место слова ставим. Называется - погост, а гостят тут века вечные. Погосты - это дома, города.
Никита видел, что Вялов работает легко и ловко, проявляя в труде больше разумности, чем в своих тёмных и всегда неожиданных словах. Так же, как отец, он во всяком деле быстро находил точку наименьшего сопротивления, берёг силу и брал хитростью. Но была ясно заметна и разница: отец за всё брался с жаром, а Вялов работал как бы нехотя, из милости, как человек, знающий, что он способен на лучшее. И говорил он так же: немного, милостиво, многозначительно, с оттенком небрежности, намекающе:
– Я и ещё много знаю; и не то ещё могу сказать.
И всегда в его словах слышались Никите какие-то намёки, возбуждавшие в нём досаду на этого человека, боязнь пред ним и - острое, тревожное любопытство к нему.
– Много ты знаешь, - сказал он Вялову, тот не спеша ответил:
– Затем живу. Я знаю - это не беда, я для себя знаю. Моё знатьё спрятано у скупого в сундуке, оно никому не видимо, будь спокоен...
Не заметно было, чтоб Тихон выспрашивал людей о том, что они думают, он только назойливо присматривался к человеку птичьими, мерцающими глазами и, как будто высосав чужие мысли, внезапно говорил о том, чего ему не надо знать. Иногда Никите хотелось, чтоб Вялов откусил себе язык, отрубил бы его, как отрубил себе палец, - он и палец отрубил себе не так, как следовало, не на правой руке, а на левой, безымянный. Отец, Пётр и все считали его глупым, но Никите он не казался таким. У него всё росло смешанное чувство любопытства к Тихону и страха пред этим скуластым, непонятным мужиком. Чувство страха особенно усилилось после того, как Вялов, возвращаясь с Никитой из леса, вдруг заговорил:
– А ты всё сохнешь. Ты б, чудак, сказал ей, может - пожалеет, она будто добрая.
Горбун остановился; у него от испуга замерло сердце, окаменели ноги, он растерянно забормотал:
– Про что сказать, кому?
Вялов, взглянув на него, шагнул дальше, Никита схватил его за рукав рубахи, тогда Тихон пренебрежительно отвёл его руку.
– Ну, зачем притворяешься?
Сбросив с плеча на землю выкопанную в лесу берёзу, Никита оглянулся, ему захотелось ударить Тихона по шершавому лицу, хотелось, чтоб он молчал, а тот, глядя вдаль, щурясь, говорил спокойно, как обыкновенное:
– А если она и не добра, так притвориться может на твой час. Бабы любопытные, всякой хочется другого мужика попробовать, узнать - есть ли что слаще сахара? Нашему же брату - много ли надо? Раз, два - вот и сыт и здоров. А ты - сохнешь. Ты - попытайся, скажи, авось она согласится.
Никите послышалось в его словах чувство дружеской жалости; это было ново, неведомо для него и горьковато щипало в горле, но в то же время казалось, что Тихон раздевает, обнажает его.
– Ерунду придумал ты, - сказал он.
В городе звонили колокола, призывая к поздней обедне. Тихон встряхнул деревья на плече своём и пошёл, пристукивая по земле железной лопатой, говоря всё так же спокойно:
– Ты меня не опасайся. Я ведь жалею тебя, ты человек приятный, любопытный. Вы все, Артамоновы, страх как любопытные... Ты характером и не похож на горбатого, а ведь горбат.
Испуг Никиты растаял в горячей печали, от неё у него мутилось в глазах, он спотыкался, как пьяный, хотелось лечь на землю и отдохнуть; он тихонько попросил:
– Ты молчи об этом.
– Я сказал: как в сундуке заперто.
– Забудь. Ей не проговорись.
– Я с ней не говорю... Зачем с ней говорить?
И вплоть до дома оба шли молча. Синие глаза горбуна стали больше, круглее и печальней, он смотрел мимо людей, за плечи им, он стал ещё более молчалив и незаметен. Но Наталья приметила что-то:
– Ты что грустный ходишь?
– спросила она, Никита ответил:
– Дела много, - и быстро отошёл прочь. Это обидело женщину, она не впервые чувствовала, что деверь не так ласков с нею, как прежде. Ей жилось скучно. За четыре, года она родила двух девочек и уже снова ходила непорожней.
– Что ты всё девок родишь, куда их?
– ворчал свёкор, когда она родила вторую, и не подарил ей ничего, а Петру жаловался:
– Мне внучат надо, а не зятьёв. Разве я для чужих людей дело затеял?
Каждое слово свёкра заставляло женщину чувствовать себя виноватой; она знала, что и муж недоволен ею. Ночами, лёжа рядом с ним, она смотрела в окно на далёкие звёзды и, поглаживая живот, мысленно просила:
"Господи, - сыночка бы..."
Но иногда ей хотелось крикнуть мужу и свёкру: