Шрифт:
Но брат, должно быть, не слышал его слов, оглушённый своими мыслями; он вдруг тряхнул угловатым телом, точно просыпаясь; ряса потекла с него чёрными струйками, кривя губы, он заговорил очень внятно и тоже как будто сердясь:
– Приходят, просят: научи! А - что я знаю, чему научу? Я человек не мудрый. Меня - настоятель выдумал. Сам я - ничего не знаю, как неправильно осуждённый. Осудили: учи! А - за что осудили?
"Намекает, - сообразил Артамонов старший.
– Жаловаться хочет".
Он понимал, что у Никиты есть причины жаловаться на его судьбу, он и раньше, посещая его, ожидал этих жалоб. И, подёргав себя за ухо, он внушительно предупредил брата:
– На судьбу многие жалуются, только это - ни к чему.
– Так; довольных - не заметно, - сказал горбун, прицеливаясь глазами в угол, на огонь лампады.
– А тебе ещё покойник-родитель наказывал: утешай! Будь утешителем.
Никита усмешливо растянул рот, собрал серую бородку свою в горсть и стёр ею усмешку, продолжая сеять в сумрак слова, которые, толкая Пётра, возбуждали в нём и любопытство и настороженное ожидание опасного.
– Они тут внушают мне и людям, будто я мудрый; это, конечно, ради выгоды обители, для приманки людей. А для меня - это должность трудная. Это, брат, строгое дело! Чем утешать-то? Терпите, говорю. А - вижу: терпеть надоело всем. Надейтесь, говорю. А на что надеяться? Богом не утешаются. Тут ходит пекарь...
– Это - наш, Мурзин, пьяница он, - сказал Артамонов старший, желая отвести, оттолкнуть что-то.
– Он уже мнит себя судьёй богу, для него уж бог миру не хозяин. Теперь таких, дерзких, немало. Тут ещё безбородый один, - заметил ты? Это - злой человек, этот всему миру недруг. Приходят, пытают. Что им скажешь? Они затем приходят, чтобы смущать.
Монах говорил всё живее. Вспоминая, каким видел он брата в прежние посещения, Пётр заметил, что глаза Никиты мигают не так виновато, как прежде. Раньше ощущение горбуном своей виновности успокаивало - виноватому жаловаться не надлежит. А теперь вот он жалуется, заявляет, что неправильно осуждён. И старший Артамонов боялся, что брат скажет ему:
"Это меня осудил ты!"
Нахмурясь, играя цепочкой часов, он подыскивал слова самозащиты.
– Да, - говорил горбун, и казалось, что втайне он доволен тем, на что жалуется.
– Люди всё назойливее, мысли у них дерзкие. Недавно жил у нас, недели две, учёный, молодой ещё, но как будто не в себе, испуганный человек. Настоятель внушает мне: "Ты, говорит, укрепи его простотой твоей, ты, говорит, скажи ему вот что и вот как". А я на чужие мысли не памятлив. Он, учёный-то, часами из меня жилы тянул, говорит и говорит, а я даже слов его не понимаю, не то что мысли. "Дьявола, говорит, владыкой плоти нашей нельзя признать, это будет двоебожие и оскорбление тела Христова, коему причащаемся: "Тело Христово приимите, источника бессмертного ядите". Богохулит: "Пусть, говорит, будет бог с рогами, но чтобы - один, иначе невозможно жить". Замучил он меня, забыл я все наущения отца Феодора, кричу: "Плоть твоя - видоизменение, а дух - уничтожение". Настоятель после ругал меня: "Что ты, говорит, какую кощунственную бессмыслицу сболтнул?" Да, вот как...
Рассказ показался Петру смешным и, выставив брата в жалком виде, несколько успокоил Артамонова старшего.
– О боге - трудно говорить, - проворчал он.
– Трудно, - согласился отец Никодим и спросил масляно, горько: Помнишь, отец учил: мы - люди чернорабочие, высока для нас премудрость эта?
– Помню.
– Да. Отец Феодор внушает: "Читай книги!" Я - читаю, а книга для меня, как дальний лес, шумит невнятно. Сегодняшнему дню книга не отвечает. Теперь возникли такие мысли - их книгой не покроешь. Сектант пошёл отовсюду. Люди рассуждают, как сны рассказывают, или - с похмелья. Вот - Мурзин этот...
Монах выпил портвейна, пожевал хлеба и, скатав мякиш в небольшой шарик, стал гонять его пальцем по столу, продолжая:
– Отец Феодор говорит: "Вся беда - от разума; дьявол разжёг его злой собакой, дразнит, и собака лает на всё зря". Может быть, это и правда, а согласиться обидно. Тут есть доктор, простой человек, весёлый, он иначе думает: разум - дитя, ему всё - игрушки, всё - забавно; он хочет доглядеть, как устроено и то, и это, и что внутри. Ну, конечно, ломает...
– Пожалуй - опасно ты говоришь, - заметил Пётр. Слова брата снова тревожно толкали, раскачивали его, удивляя и пугая своей неожиданностью, остротой. Ему снова захотелось подавить Никиту, принизить его.
"Напился монах", - попробовал он успокоить себя.
В келье стало душно, стоял кисленький запах углей и лампадного масла, запах, гасивший мысли Пётра. На маленьком, чёрном квадрате окна торчали листья какого-то растения, неподвижные, они казались железными. А брат, похожий на паука, тихо и настойчиво плёл свою паутину.
– Все мысли - опасны. Особенно - простые. Возьми Тихона.
– Полуумный.
– Нет, напрасно! У него разум - строгий. Я вначале даже боялся говорить с ним, - и хочется, а - боюсь! А когда отец помер - Тихон очень подвинул меня к себе. Ты ведь не так любил отца, как я. Тебя и Алексея не обидела эта несправедливая смерть, а Тихона обидела. Я ведь тогда не на монахиню рассердился за глупость её, а на бога, и Тихон сразу приметил это. "Вот, говорит, комар живёт, а человек..."
– Бредишь ты!
– строго заметил Пётр.
– Выпил лишнее. Какая монахиня?
Никита настойчиво продолжал:
– Тихон говорит: если бог миру хозяин, так дожди должны идти вовремя, как полезно хлебу и людям. И не все пожары - от человека; леса - молния зажигает. И зачем было Каину грешить, на смерть нашу? На что богу уродство всякое; горбатые, например, на что ему?
"Ага, вот оно что!" - подумал Пётр, усмехаясь в бороду, чувствуя, что жалобы брата на бога очень успокаивают его; это хорошо, что монах не жалуется на родных.