Шрифт:
– Наскрозь огорченное сердце,- сказал он, улыбаясь.
Мне показалось, что в улыбке этой нет сострадания.
А из угла кто-то снова инеодобрительно сказал:
– Любит он историю эту размазывать...
– И напрасно,- остановясь в дверях, заключил странник,- только ведь терзает себя и других! Про такие дела забывать надо...
Через минуту я выхожу на двор и слышу у ворот ограды его спокойный голос:
– Ничего, отец, не беспокойся...
– Гляди,- сердито говорит привратник, отец Серафим, здоровенный ветлужанин,- по ночам тут абхаз голодный бродит.
– Мне абхаз не вреден... Я тоже иду к воротам.
– Куда?
– спрашивает Серафим, приблизив ко мне свое волосатое, звериное и бесконечно доброе лицо.- Ага, это ты, нижегороцкой! Напрасно, поди-ка, беспокоишь себя - бабы-то все спать полегли...
И смеется,- рычит, как медведь.
За оградой великая тишина осенней ночи - усталая тишина земли, истощенной летом. Сладко пахнет увядшими травами и еще чем-то осенним, возбуждающим бодрость. Черные деревья висят в теплом и влажном воздухе, точно обрывки туч. Во тьме чуть слышно вздыхает, ластится к берегу полусонное море; небо окутано облаками, только в одном месте среди них опаловое пятно луны, и далеко на темной воде колышется другое, такое же...
Под деревьями - скамья и на ней человечья фигура, округленная гьмою; подхожу, сажусь рядом.
– Откуда, земляк?
– Воронежский. А ты?
Русский человек всегда так охотно рассказывает о себе, точно не уверен, что он - это именно он, и хочет, чтобы его самоличность была подтверждена со стороны, извне. Рассеялись люди по большой земле, и чем более ясна им ее огромность, тем как будто меньше становятся они в своих глазах; плутают по тысячеверстным дорогам, теряя себя, а если встретится случай рассказать о себе - расскажет подробно всё пережитое, виданное и выдуманное. И всего чаще в рассказах этих слышишь не утверждение:
"Вот - я!" а вопрос:
"Я ли это?.."
– Тебя как звать?
– Очень просто: Алексей Калинин!
– Ты мне - тезка.
– Ну?
И, дотронувшись рукою до моего колена, он говорит:
– Тезка, у меня - известка, у тебя - вода, айда - штукатурить города!
...Звонят в тишине невысокие, легкие волны; за спиною угасает хлопотливый шум хозяйственного монастыря, светлый голос Калинина немножко погашен ночью, звучит мягче, менее уверенно.
– Мать моя - была нянька, я у нее пригульный и с двенадцати лет лакей, это - из-за высокого роста. Тут вышло так: поглядел на меня однажды генерал Степун - материн барин - и сказал: "Евгенья, скажи-ка Федору",лакею же, старичку из солдат,- "чтобы он приучал сына твоего служить за столом,- он вполне вырос для этого!" И служил я у генерала девять лет, лето в лето. Потом, случилось... потом - захворал я... У купца, градского головы, служил двадцать один месяц. В Харькове, в гостинице, с год... всё чаще приходилось менять места, хотя я слуга аккуратный, трезвый, да осанки нет у меня настояще-должностной... Главное же - характер образовался гордый, не идущий к делу... я назначен служить самому себе, а не людям...
Сзади нас, по шоссе, в направлении к Сухуму, идут невидимые люди, сразу понятно, что они не привыкли ходить пешком,- шаркают ногами по земле тяжело. Красивый голос тихо запевает:
Выхожу один я на дорогу...
Слово - один - громче других и, подчеркнутое, звучит печально.
Гулкий бас говорит лениво и внятно:
– Афон... Афония - потеря речи, до степени... до какой степени, мудрая Вера Васильевна?
– Почти до полной утраты членораздельности,- отвечает молодой женский голос.
Во тьме над землею призрачно плывут два черных пятна и между ними белое.
– Странно!
– Что?
– Слова здесь какие-то... намекающие! Гора - На-копиоба. Они тут накопили достаточно... умеют копить!
– А я не могу запомнить: Симон Канонит, и всегда говорю - каинит...
– Знаете что, господа?
– как-то нарочито громко говорит красивый голос.- Смотрю я на всю эту красоту, дышу тишиной и думаю: а что, если бросить всё, ко всем чертям, и - жить...
Монастырский колокол, сухо отбивая часы, заглушил речь. Потом издали тоскливо донеслось:
О, если б в единое слово-о
Излить все, что на сердце есть!..
Мой сосед, вслушиваясь, странно наклонился набок, точно слова гуляющих людей тянули его за собою, а когда голоса потерялись вдали, он выпрямился и сказал, вздыхая:
– Вот: видно, что образованные люди, говорят обо всем, а - однако то же самое...
– Что?
– Да - слышал?
– не сразу ответил он.- Бросить, говорит, надобно всё...
Наклонился ко мне, всматриваясь, точно близорукий, продолжал полушёпотом:
– Всё больше людей думают этак - бросить надо всё! И я тоже: долгие годы соображал - зачем служу, какая выгода? Ну - двенадцать, двадцать, хоша бы и пятьдесят рублей в месяц - что ж такое? А человек где? Может быть, для меня полезнее ничего не делать и в пустое место смотреть... сидеть вот так ночью и смотреть... и больше ничего!
– Ты что давеча говорил людям?
– Каким это?
– В странноприимной, бородатому?
– А! Не люблю я этого... людей этих, которые разносят по земле свое горе, бросают его под ноги всякому встречному... Что такое? Каждый сам по себе... Какая мне надобность в чужой слезе? Своя довольно солона... К тому же всякий, свое-то горе любя, считает его самым замечательным и горьким на земле. Знаю я это...