Шрифт:
– Другое…другое… другое!
Хруст двери. Комната опустела. Коридор цвета болотной тины да окаянный линолеум.
«Нелепость и пустота» – думал он, спускаясь, пока серые ступеньки бухтели, а лестница, тут нужно отдать справедливость, была чистая. Он остановился, хлопнул по карманам. «Да и откуда чему-нибудь взяться?» – закрутились мысли и тут же оборвались.
И чего добивается человек, когда вот-так вот бормочет у себя в голове? Да и кому адресует эти вопросы? Если бы голова была почтовым ящиком, то такие вот письма без адресата не отправлялись бы никуда, и, накапливаясь, наполнили бы собой всё свободное пространство. Но Музин не был почтальоном, он был художником и по примеру Анри Матисса, свято верил, что из любого штриха, любого наброска может родиться шедевр.
«Нет! В этой стране ни творить, ни жить невозможно!» – возмущался Музин, припомнив Матисса, и ещё десяток французов. Он шёл бодро почти в припрыжку. На свету играли его жеваные серые брюки и синяя вихристая рубашка, расстёгнутая до шеи. Капельки краски блестели на тонких локтях, придавая богемности образу. А вокруг северный район Подмосковья бушевал и ускользал асфальтовыми щупальцами, и панельные вышки грелись в сиреневом солнышке, будто уже готовые оторваться от земли и мигрировать куда-нибудь во Францию. Правда вот зачем во Франции шестнадцать этажей неуклюжих балконов? Кажется, только поэтому они всё ещё стоят здесь. И только поэтому некоторые художники ещё ходят по нашим улицам. Потому что во Франции слишком мало места. Так и мне, автору, приходится рисовать разваренный российский городишко середины лета, кажется, только поэтому. А рисовать нужно достоверно, чтобы читатель видел! Тут нарисую дома, улицы, прохожих. Всё блеф! Музин шёл, глядя под ноги, где рябые тротуары обнимались с почвой газонов. Мышечная память вела его по стёртым пешеходным, а потом вдоль дворов до ЖД-станции, где рядом был спуск в подвал и дрянная вывеска бара.
Липкий воздух питейной и ритмичная музыка. В ряд устроены столики с диванами. Барная стойка по левую руку, а справа телевизор с вечным надрывным футболом. Борис прошёл вглубь; миновал фанатов и буйных пьянчуг, пока наконец не увидел трёх мужчин за отдельным столиком.
– Музин, здорова! – крикнул первый, сидевший ближе всех.
– Вечер добрый, господа, – картинно кивнул художник и подал руку.
– А мы с парнями только тебя вспоминали.
– Чрезвычайно рад, надеюсь был повод приятный.
– Куда-то пропал, говорим, давно не видно.
Музин сел за стол. Пред ним предстали три товарища и три кружки пенного. А за спиной выросла желтая стена и пара тёмных рамок с фотографиями еды.
– Писал. – был ответ.
И руку ему протянул Стас Среднявский, высокий и худой мужчина с ухмылочкой в острой бородке.
– Успешно?
– Весьма.
– Молодец, что объявился, у нас тут по твоей части… – высказал второй мужчина с низким голосом и невысокого роста. Человек этот упитанный, с лысиной до самого затылка, из которой по одному торчали несколько длинных прямых волосков.
– Прям греешь душу, Олег, – прыснул Среднявский к этому второму. Им был Олег Капканов, делающий три крайне объемных глотка, и глядящий тусклыми зрачками. Его заглаженная рубашка и угловатый животик смешно выделялись на обшарпанном пейзаже бара.
– Так о чём это мы? – риторически процедил Капканов, стремясь увлечь Бориса, – Наш Гриша тут рассыпал элегии разуму! Мол, рацио всему голова!
Гриша Говорян, третий из них, радушно подал Музину руку. Он выглядел моложе своих друзей хотя они и были ровесниками. У армянских мужчин все-таки нет третьего возраста: они всегда либо юнцы, либо старцы. Говорян улыбался, будто внутренние сомнения его разрешились и продолжал с того места, на котором остановился. – Ну допустим хоть в музыке… буду говорить о знакомом предмете. – мелодично объяснял Гриша, – Да, согласен, вдохновение есть, но оно краткое. Две мелодии за месяц! А остальное нужно разумом постигать, замыслы выстраивать…
– Приручать Пегаса, как я говорю, – самодовольно влез Капканов.
– Да… в общем, на вдохновении не уедешь. И это только один аспект. Ведь есть ещё продакшн, сведение, мастеринг… словом, тут только разум и усердие.
Капканов почесал лысину и подтолкнул в бок рядом сидящего Среднявского, – Корпоративно мыслит, Гришаня. Его послушать, так разум это такой фанктик для творчества, чтоб лучше продать. Из говна конфетку?
Гриша как будто немножко обиделся, – Продают другие, а я создаю или воссоздаю, когда говорим о заказах. Но скоро… сейчас закончу новые курсы по звуку, а дальше…
– Да и что твой разум? – не унимался Капканов, – Он хоть кого-нибудь привёл к цели? Хоть первооткрывателей всяких, географов? Поплыли бы они за моря если бы были такие умные?
И разговор заструился, а Борис вспомнил, что с тремя этими товарищами познакомился менее года назад, когда стал преподавать и жить в казённой общаге. Бар стоял рядом, а Капканов завсегдатай заведения, заходил сюда раза три в неделю. Так и заговорили однажды от скуки. Сошлись на темах банальных, а когда тот узнал, что Музин в прошлом знаменитый художник, то вдруг зауважал. После с другими, бывавшими реже, также свели приятное знакомство. И хоть они не были его друзьями, Музину нравилось их обхождение и неспешные диалоги. Пусть сегодня он шел сюда вовсе не зная, что они договорились собраться, пусть и они его не слишком ждали. Но вежливость и приветливость никогда не бывают лишними, тем более в жаркий июльский денёк в Подмосковном баре.
«Эдуард Мане – подавальщица пива» – думал про себя Музин, отвлекшись на официантку с двумя вспененными кружками.
– Прошу прощения… – галантно и с выражением обратился он к подавальщице, но она прошла мимо.
Среднявский тем временем утопал в смехе: – Ну ты сравнил, Олег, мореплавателей и музыкантов! Колумб и Моцарт, звучит как название монографии.
– В рамках предмета вполне, – сухо отвечал Капканов, глотая пиво.
Повисло алкогольное молчание. Вновь явилась героиня полотен Мане и Музин опять вскрикнул, заметно конфузясь: «Можно Жигули Барное?» – но дама предательски пронеслась вдаль. Он сглотнул и сделал вид, что увлечен рассказом, а тем временем Капканов продолжал, – Я тебя, Гриша, понимаю, ты композитор и тут важна математика, но я вот когда писал рассказы, – он сделал театральное ударение, – всё лучшее являлось само и будто уже где-то было. Витало, понимаешь?