Шрифт:
– Гуляю и слышу: из окна Анютиной комнаты падают в сад тихие слова, порою свет в окне закрывается тенью человеческой фигуры. "Превосходно, думаю.
– Так и надо, милые люди! Именно это - вот эти ночные беседы и есть то новое, то славное, чего хотели, ради чего погибали тысячи неведомых вам людей".
И вдруг слышу скептический возглас господина Александрова:
– А наверное, сам он ни Добролюбова, ни Писарева не читает и не любит!
– Я, конечно, понял, что это про меня сказано. И ведь верно сказано. Ну что мне, человеку, изощрённому в тонкостях и арабесках мысли, могут дать квадратные суждения Добролюбова и тяжкий писаревский "нигилизм", возрождённый ныне в таких махровых формах? Остановился под деревом, прислушиваюсь. Это нехорошо - подслушивать под окнами? Что ж делать! Суд должен быть гласным, а тут судили заочно, и я просто корректировал их ошибку. Я их не обвиняю, просто они незнакомы с процессуальной стороной уголовного судопроизводства.
– Странно это мне, - гудит господин Александров, - сами они отступились от старых своих учителей, не найдя и них, должно быть, столько правды, сколько нужно, а нас вот обращают к тому, от чего уже отрекаются.
А моя милая Анюта шепеляво оправдывает меня:
– Он очень добрый, только ему скучно. Барыня гордая, строгая, требует, чтобы всё было аккуратно, а он рассеянный и беззаботный такой...
И густой голос курсистки Мозырь бьёт меня по темени тяжёлыми словами:
– Лицо у него блаженное, но бездарный он, должно быть.
Снова господин Александров:
– Теперь вот они опять, кажется, начинают восхищаться - пролетариат, демократия и прочее. А я думаю: "Очень хорошо, но вы кричали это куда громче четыре года назад тому и разбежались! Как же тут верить?" Не один я так думаю. Очень это мешает, правду говоря...
Я ушёл, находя, что достаточно с меня.
– С той поры родилось во мне надоедное желание убедить этих людей в моей искренности, в живом интересе к ним, к жизни их душ. Должно быть, делал я это очень неумно и неуклюже: через месяц, что ли, Анюта смотрела на меня смущённо недоумевающими глазами, почти с испугом, жена обидно поджимала губы и проходила мимо какими-то особенными, изящно отрицающими шагами, - не без брезгливости, как мне кажется. Я чувствовал себя болваном, понимал, что всё это надобно бросить, и не мог...
– Особенно плохо приходилось мне на наших журфиксах, когда добрые знакомые за чаем и ужином начинали разговаривать о росте самоубийств, эволюции театра, о законе 9 ноября, музыке, стихах, о модных беллетристах и о развитии хулиганства. Одни утверждают: наступил момент всестороннего и общего упадка культуры; другие не менее доказательно говорят прямо противоположное: культура, опустясь сверху, растекается вширь, всасывается почвой. Жена моя утвердительно и благосклонно кивает головой - это у неё выходит очень красиво, но несколько однообразно, ибо всегда благосклонно, всегда утвердительно! Она говорит всему миру одно и то же: "Не надо распускаться!" Женщина английского воспитания. Прочная материя, но не очень греет. А я сидел и думал: "Всё это не то, и не этим мы утешимся, не этим обманем себя! Необходима другая ложь, более обаятельная..."
– Почему ложь? А видите ли, я не уверен, что выживу, вынесу правду, если её мне покажут, - вернее - я уверен, что не помирюсь с правдой, и знаю, что бессилен бороться с нею. Непонятно? Вы вспомните хромого жандарма, его слова о нашем одиночестве в стране - вот вам намёк на правду, только намёк, а сама она необъятно страшнее, как мне кажется... Ибо к одиночеству надобно добавить и разброд между нами и разрыв наш с демократией, враждебный разрыв, хотя и скрываем это мы сами от себя, но враждебный!..
– Я преувеличиваю? Может быть... Однако скажите: где у нас та идея, что могла бы организовать в непобедимое целое главную силу страны, снова дружественно слить нас с нею, с демократией?
Он торжествующе засмеялся, крепко потёр руки, потом продолжал тише и значительнее:
– Ведь эти, которые ликуют, утверждая, что мы незаметно, но неустанно двигаемся куда-то, ведь лгут же они! Для самоутешения лгут! Мы топчемся на одном месте в печальной пляске разрухи, и, посмотрите-ка, как мы испортили, изломали, растеряли наши оценки! Посмотрите, какие знакомства и дружбы стали возможны, какие речи ныне приемлемы и не возмущают! А пока мы тут растерянно валандаемся, за спиною у нас создаётся нечто, может быть, в корне отрицающее наше несчастное, неуверенное, мятущееся бытие...
– Анюта? Она ушла, и это разумно с её стороны. У меня к ней создалось странное чувство - смесь зависти и обиды. Как это так - для неё, горничной, жизнь цветёт улыбками, а мне скучно? Что-то в этом роде чувствовал я, но значительно сложнее. И мне хотелось, скажу по совести, смутить её наивность: выберу, бывало, книжонку из современных, эдак попессимистичнее, помрачнее, что-нибудь "овеянное злым дыханием безнадёжности", и дам ей вот, мол, Анюта, прочитайте-ка! А она прочитает, молча положит книжку на стол мне и, когда спросишь: "Ну как, понравилось?" - отвечает скромно и непоколебимо:
– Нет.
– Почему же?
– Так, не нравится.
Только и всего. Разве покраснеет немножко в добавление. Однажды я спросил её, - так себе, шутки ради:
– Вы что, Анюта, думаете обо мне?
И с великим, несомненно искренним удивлением она ответила:
– Я ничего про вас не думаю, что вы, Иван Иванович!
Это "что вы" - характерно, не правда ли? И ведь ясно - она заподозрила меня в том, что я почувствовал отрицательное отношение ко мне. Конечно, это ясно? Да? В день расчёта она зашла ко мне проститься и первая протянула мне руку. На голове у неё была старая женина зелёная шляпа, а на руках перчатки жены.