Горький Максим
Шрифт:
– Да - ты с ума сошел!
А затем, хлопнув Клима ладонью по колену, сказал:
– Все-таки - спасибо! Хорошо ты сказал это, чудак! Клим замолчал, найдя его изумление, смех и жест - глупыми. Он раза два видел на столе брата нелегальные брошюры; одна из них говорила о том, "Что должен знать и помнить рабочий", другая "О штрафах". Обе - грязненькие, измятые, шрифт местами в черных пятнах, которые напоминали дактилоскопические оттиски.
"Ясно, что он возится с рабочими. И, если его арестуют, это может коснуться и меня: братья, живем под одной крышей..."
Взволнованный, он стал шагать по комнате быстрее, так, что окно стало передвигаться в стене справа налево.
Среди всех людей, встреченных Климом, сын мельника вызывал у него впечатление существа совершенно исключительного по своей законченности. Самгин не замечал в нем ничего лишнего, придуманного, ничего, что позволило бы думать: этот человек не таков, каким он кажется. Его грубоватая речь, тяжелые жесты, снисходительные и добродушные улыбочки в бороду, красивый голос - все было слажено прочно и все необходимо, как необходимы машине ее части. Клим даже вспомнил строчку стихов молодого, но уже весьма известного поэта:
Есть красота в локомотиве.
Но проповедь Кутузова становилась все более напористой и грубой. Клим чувствовал, что Кутузов способен духовно подчинить себе не только мягкотелого Дмитрия, но и его. Возражать Кутузову - трудно, он смотрит прямо в глаза, взгляд его холоден, в бороде шевелится обидная улыбочка. Он говорит:
– Вы, Самгин, рассуждаете наивно. У вас в голове каша. Невозможно понять: кто вы? Идеалист? Нет. Скептик? Не похоже. Да и когда бы вам, юноша, нажить скепсис? Вот у Туробоева скептицизм законен; это мироощущение человека, который хорошо чувствует, что его класс сыграл свою роль и быстро сползает по наклонной плоскости в небытие.
Кутузов скучно начинал говорить об аграрной политике, дворянском банке, о росте промышленности.
Клим огорченно чувствовал, что Кутузов слишком легко расшатывает его уверенность в себе, что этот человек насилует его, заставляя соглашаться с выводами, против которых он, Клим Самгин, мог бы возразить только словами:
"Не хочу".
Но у него не хватало смелости сказать эти слова.
Он вдруг остановился среди комнаты, скрестив руки на груди, сосредоточенно прислушиваясь, как в нем зреет утешительная догадка: все, что говорит Нехаева, могло бы служить для него хорошим оружием самозащиты. Все это очень твердо противостоит "кутузовщине". Социальные вопросы ничтожны рядом с трагедией индивидуального бытия.
"Именно этим и объясняется мое равнодушие к проповеди Кутузова, решил Клим, снова шагая по комнате.
– Это не подсказано мне, я сам и давно понимал это..."
Он перешел в столовую, выпил чаю, одиноко посидел там, любуясь, как легко растут новые мысли, затем пошел гулять и незаметно для себя очутился у подъезда дома, где жила Нехаева.
"Беседы с нею полезны", - подумал он, как бы извиняясь перед кем-то.
Девушка встретила его с радостью. Так же неумело и суетливо она бегала из угла в угол, рассказывая жалобно, что ночью не могла уснуть; приходила полиция, кого-то арестовали, кричала пьяная женщина, в коридоре топали, бегали.
– Жандармы?
– спросил Клим хмуро.
– Нет, полиция. Арестован вор...
За чаем Клим говорил о Метерлинке сдержанно, как человек, который имеет свое мнение, но не хочет навязывать его собеседнику. Но он все-таки сказал, что аллегория "Слепых" слишком прозрачна, а отношение Метерлинка к разуму сближает его со Львом Толстым. Ему было приятно, что Нехаева согласилась с ним.
– Да, - сказала она, - но Толстой грубее. В нем много взятого от разума же, из мутного источника. И мне кажется, что ему органически враждебно чувство внутренней свободы. Анархизм Толстого - легенда, анархизм приписывается к числу его достоинств щедростью поклонников.
В этот вечер ее физическая бедность особенно колола глаза Клима. Тяжелое шерстяное платье неуловимого цвета состарило ее, отягчило движения, они стали медленнее, казались вынужденными. Волосы, вымытые недавно, она небрежно собрала узлом, это некрасиво увеличило голову ее. Клим и сегодня испытывал легонькие уколы жалости к этой девушке, спрятавшейся в темном углу нечистоплотных меблированных комнат, где она все-таки сумела устроить для себя уютное гнездо.
Говорила она то же, что и вчера, - о тайне жизни и смерти, только другими словами, более спокойно, прислушиваясь к чему-то и как бы ожидая возражений. Тихие слова ее укладывались в память Клима легким слоем, как пылинки на лакированную плоскость.
"А о любви не решается говорить, - наверное, и хотела бы, но - не смеет".
Сам он не чувствовал позыва перевести беседу на эту тему. Низко опущенный абажур наполнял комнату оранжевым туманом. Темный потолок, испещренный трещинами, стены, покрытые кусками материи, рыжеватый ковер на полу - все это вызывало у Клима странное ощущение: он как будто сидел в мешке. Было очень тепло и неестественно тихо. Лишь изредка доносился глухой гул, тогда вся комната вздрагивала н как бы опускалась; должно быть, по улице ехал тяжело нагруженный воз.