Горький Максим
Шрифт:
– Это о выставке?
– спросил он, отгоняя рукописью Клима дерзкую муху, она упрямо хотела сесть на висок редактора, напиться пота его.
– Иноков оказался совершенно неудачным корреспондентом, - продолжал он, шлепнув рукописью по виску своему, и сморщил лицо, следя, как муха ошалело носится над столом.
– Он - мизантроп, Иноков, это у него, вероятно, от запоров. Психиатр Ковалевский говорил мне, что Тимон Афинский страдал запорами и что это вообще признак...
Удачно прихлопнув муху рукописью, он облегченно вздохнул, приподнял губу и немножко растянул ее; Самгин понял, что редактор улыбается.
– И, кроме того, Иноков пишет невозможные стихи, просто, знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных поэтов, - не хотите ли посмотреть? Может быть, найдете что-нибудь для воскресных номеров. Признаюсь, я плохо понимаю новую поэзию...
Он сердито нахмурился, выдвинул ящик стола и подал Климу пачку разномерных бумажек.
– Н-да-с, - вот! А недели две тому назад Дронов дал приличное стихотворение, мы его тиснули, оказалось - Бенедиктова! Разумеется - нас высмеяли. Спрашиваю Дронова: "Что же это значит?" - "Мне, говорит, знакомый семинарист дал". Гм... Должен сказать - не верю я в семинариста.
В кабинет вломился фельетонист, спросил:
– Опять меня зарезали?
И, пожимая руку Самгина, сообщил:
– Пятый фельетон в этом месяце.
Сел на подоконник и затрясся, закашлялся так сильно, что желтое лицо его вздулось, раскалилось докрасна, а тонкие ноги судорожно застучали пятками по стене; чесунчовый пиджак съезжал с его костлявых плеч, голова судорожно тряслась, на лицо осыпались пряди обесцвеченных и, должно быть, очень сухих волос. Откашлявшись, он вытер рот не очень свежим платком и объявил Климу:
– Простудился.
Затем он сказал, что за девять лет работы в газетах цензура уничтожила у него одиннадцать томов, считая по двадцать печатных листов в томе и по сорок тысяч знаков в листе. Самгин слышал, что Робинзон говорит это не с горечью, а с гордостью.
– Преувеличиваешь, - пробормотал редактор, читая одним глазом чью-то рукопись, а другим следя за новой надоедливой мухой.
Робинзон хотел сказать что-то, спрыгнул с подоконника, снова закашлялся и плюнул в корзину с рваной бумагой, - редактор покосился на корзину, отодвинул ее ногой и сказал с досадой, ткнув кнопку звонка:
– Опять забыли плевальницу поставить.
Вошел Дронов, редактор возвел глаза над очками.
– Я звонил не вас, сторожа.
– Хроника, - сказал Дронов.
– Что именно?
– Утопленник. Две мелких кражи. Драка на базаре. Увечье...
– Жизнь, а?
– вскричал Робинзон, взяв Клима под руку.
– Идемте пиво пить.
Дронов, стоя у косяка двери, глядя через голову редактора, говорил:
– Тюремный инспектор Топорков вчера, в управе, назвал членов управы Грачева - идиотом, а Тимофеева - вором...
– Но оба они не поверили ему, - закончил Робинзон и повел Клима за собой.
Самгин не хотел упустить случай познакомиться ближе с человеком, который считает себя вправе осуждать и поучать. На улице, шагая против ветра, жмурясь от пыли и покашливая, Робинзон оживленно говорил:
– Идем в Валгаллу, так называю я "Волгу", ибо кабак есть русская Валгалла, иде же упокояются наши герои, а также люди, изнуренные пагубными страстями. Вас, юноша, какие страсти обуревают?
Шли чистенькой улицей, мимо разноцветных домиков, скрытых за палисадниками, окруженных садами.
– Удобненькие домишечки, - бормотал Робинзон, жадно глотая горячий воздух.
– Крепости всяческого консерватизма. Консерватизм возникает на почве удобств...
"Вот такие бездомные, безответственные люди, которым нечего жалеть", думал Самгин.
– Помните у Толстого иронию дяди Акима по поводу удобных ватеров, а?
Клим, не ответив, улыбнулся; его вдруг рассмешила нелепо изогнутая фигура тощего человека в желтой чесунче, с желтой шляпой в руке, с растрепанными волосами пенькового цвета; красные пятна на скулах его напоминали о щеках клоуна.
– Не думаю, что вы - злой человек, - сказал он неожиданно для себя.
– То-то что - нет!
– воскликнул Робинзон.
– А - надо быть злым, таков запрос профессии.
Ресторан стоял на крутом спуске к реке, терраса, утвержденная на столбах, висела в воздухе, как полка.
Через вершины старых лип видно было синеватую полосу реки; расплавленное солнце сверкало на поверхности воды; за рекою, на песчаных холмах, прилепились серые избы деревни, дальше холмы заросли кустами можжевельника, а еще дальше с земли поднимались пышные облака.